Покойный Виктор Острогорский в своей заметке, написанной в виде предисловия к одной краткой биографии Ядринцева, правильно об этом выразился, что главная заслуга Ядринцева заключается в том, что он впервые познакомил Сибирь с могуществом печатного слова. Газету «Сибирь» нельзя издавать в Иркутске свободно, что было возможно для сибирского органа в Петербурге. Сибирские своевластные чиновники получали в лице «Восточного обозрения» сурового обличителя.
Сибирский обыватель вздохнул легче, он видел в петербургской газете своего благодетеля, и подписка на газету сразу приняла такие размеры, что если и не окупались затраты за первый год, то, по крайней мере, явилась надежда, что газета вскоре встанет на ноги и не будет нуждаться во внешней поддержке. Разумеется, в то время как обыватель ликовал, сибирские юпитеры скрежетали зубами. Обиженные губернаторы и начальники края слали в Петербург доносы на газету. «Восточное обозрение» в особенности резко нападало на губернатора Восточной Сибири Анучина, а также на режим, который господствовал в Барнауле, в резиденции управления алтайскими имуществами кабинета его величества.
Анучин, выехавший в Петербург для доклада своих проектов по управлению Восточной Сибирью, очень жаловался на Ядринцева и, вероятно, представлял его журналистику несерьезной и легкомысленной. Ядринцев испугался за судьбу своей газеты и на время притих. Пока Анучин жил в Петербурге, он не пускал в печать присланные из Иркутска разоблачения
Потанин Григорий Николаевич (22 сентября 1835, пос. Ямышевский, близ г. Павлодара – 30 июня 1920, Томск), географ, этнограф, публицист. Автор многочисленных научных трудов, статей и очерков.
деяний Анучина. Но как только Ядринцев узнал, что Анучин сел в сибирский поезд, он пустил иркутские корреспонденции вдогонку генерал-губернатору. Впрочем, окончательное торжество оказалось не на стороне Ядринцева. Домогательства Анучина имели результатом лишение «Восточного обозрения» свободы от предварительной цензуры. Ядринцев принужден был текст своей газеты посылать на предварительный просмотр цензуры.
Сибирскому обывателю сразу бросилось в глаза, что тон газеты понизился, что редактор из смелого гражданина превратился в робкого раба; подписка на газету упала и с каждым годом стала падать соразмерно тому, как газета из рук добродушных цензоров переходила в руки все более и более свирепых.
Так как Анучин сыграл значительную роль в судьбе «Восточного обозрения», то я остановлюсь здесь на нем подольше.
Анучин представлял для Ядринцева прекрасный случай доказать петербургскому правительству, что генерал-губернаторская власть не служит гарантией от произвола полицейских чиновников. Анучин приехал в Иркутск в то время, когда город переживал трудные минуты. Незадолго перед тем (в 1879 году) пожар уничтожил половину города, а перед пожаром он пережил тяжелое время генерал-губернатора Фредерикса. Народная молва обвиняла Фредерикса в злоупотреблениях властью; интеллигенция возмущалась его управлением. Он совершал поступки, которые уничтожали престиж генерал-губернаторской власти. Фредерикс ушел из Иркутска, но положение дел не улучшилось; делами края стал управлять иркутский губернатор Шелашников.
В этой же статье в газете «Молва» была описана и неказистая деятельность Шелашникова.
В это время случился забавный анекдот. По телеграфу была передана телеграмма из Петербурга в Пекин русскому наместнику о взрыве в Зимнем дворце 1 марта. Но петербургская канцелярия забыла уведомить об этом иркутскую администрацию. Вскоре весь город узнал об этом событии.
Много разговоров было в городе о происшествии, только генерал-губернатор ничего не знал. Он приказал своим чиновникам доискаться, откуда идут эти городские слухи; ему доложили, что слух распространился из квартиры отставного чиновника и директора Вагина; в день именин собралось к нему много гостей, и на этом собрании секретарь городской думы Садовников отводил каждого гостя в угол и шепотом, под секретом, сообщал страшную новость. Реакционные чиновники обрадовались случаю упечь Садовникова – этого местного радикала, которого в шутку называли иркутским Гамбеттой. Шелашников поручил полицейскому чиновнику Митрохину произвесть следствие над Садовниковым; производство подобных следствий было профессией Митрохина. В то же время Шелашников узнал, что слухи пошли в город от телеграфистов. Он призвал к себе того телеграфиста, который был дежурным во время прихода телеграммы, и спросил его, действительно ли была такая телеграмма. Телеграфист отказался выдать телеграфную тайну. Тогда Шелашников сказал ему: «Я вас прошу не как генерал-губернатор, а как частное лицо – Шелашников. Даю вам честное слово, что сохраню ваши слова в тайне». Телеграфный чиновник удовлетворил его любопытство; но вслед за этим Шелашников обратился с письмом к начальству иркутского телеграфного округа и просил разъяснить, как могло случиться, что телеграмма, которую петербургское начальство, по-видимому, находит нужным скрывать от генерал-губернатора, сделалась известной всему городу. Через несколько дней он получил такой ответ от начальника телеграфного округа. Тот писал Шелаш- никову, что он произвел расследование и узнал, что генерал Шелашников призвал к себе дежурного телеграфиста и от него выведал тайну. Затем – он имеет в руках показания многих городских лиц, что они эту тайну узнали от людей, бывших на одном из собраний, какие еженедельно бывают в квартире дамы, проживающей в бывшем доме декабриста Трубецкого, где и сам генерал бывает, т. е. главным виновником распространения слухов оказался сам генерал Шелашников: он выведал тайну у мелкого телеграфного чиновника, разболтал ее в гостиной генерал-губернаторши, а ее гости понесли слух по всему городу. В заключение начальник телеграфного округа просил генерала не претендовать на него за то, что он принужден довести до сведения своего начальства, что генерал Шелашников развращает его чиновников. Этот ответ генералу Шелашникову привел в восхищение иркутскую оппозицию. Через два или три дня после этого приехал в Иркутск Л. Ф. Пантелеев и рассказал, что в Омске получено официальное известие, подтверждающее телеграмму; в омском соборе служили молебен, и он сам был на богослужении; еще немного позже в Иркутск пришел номер «Екатеринбургской недели» с подробным описанием событий и празднеств, устроенных по этому случаю.
Тут только генерал Шелашников убедился, что иркутский инцидент произошел по какой-то неряшливости петербургской канцелярии, что никакой высшей политики не заключалось в том, что телеграмма прошла в Пекин и не было телеграммы на имя генерал-губернатора, и Шелашникову пришлось прекратить следствие над Садовниковым.
Это было безобразное время в Иркутске. Полгорода лежало под пеплом, из-под белого снежного савана поднимались только обгорелые черные печи. Дама полусвета попадает в помпадурши; через нее чиновники обделывают свои дела, ищут у нее протекции для защиты. Честные и способные чиновники в загоне; казнокрады свободно обделывают свои дела; среди губернской администрации царит темная личность – Стихарский, а над бюрократией всей Восточной Сибири – Сиверс. Это был остзеец, которого привез иркутский генерал-губернатор Корсаков в качестве метрдотеля;
он заведовал в генерал-губернаторском доме буфетом и конюшней. Корсаков зачислил его в штат генерал-губернаторской канцелярии, чтобы прочнее обеспечить его средствами существования. Ловкий и услужливый метрдотель оказался таким же ловким чиновником. Постепенно он стал повышаться и, наконец, сделался настолько видным, что мог дерзнуть посвататься к дочери богатейшего иркутского золотопромышленника Базанова. Брак этот оказался выгодным и для зятя, и для тестя. Капиталы Базанова помогли Сиверсу получить в канцелярии место начальника распорядительного отделения, в котором сосредоточены все полицейские дела. От него стало зависеть назначение чиновников на места; словом, все чиновники очутились в его руках. Базанов же нашел в Сиверсе заслон от всяких притязаний полицейских властей. Если на приисках злоупотребления вызывали бунт рабочих, Сиверс мог заглушить скандальное дело. Таким образом, вырос всесильный чиновник, который царствовал над восточносибирской бюрократией за время управления Фредерикса и Шелашникова.
Иркутское общество надеялось, что с приездом Анучина иркутский режим радикально изменится. Об Анучине были самые благоприятные характеристики. Рассказывали, что перед Польским восстанием Анучин служил в Петербурге и вращался в либеральных кругах; им интересовались и старались попасть в те дома, в которых блестящий офицер генерального штаба говорил свои радикальные речи. Указывали, что он поместил в «Современнике» статью о бунте уральских казаков, предшествовавшем пугачевскому бунту. Иркутяне ждали от генерал-губернатора-литератора необычайных дел. Были уверены, что новое управление будет в совершенно противоположном духе с управлением Фредерикса и Шелашникова. Мечтали если не о том, что это будет новый Сперанский, то, по крайней мере, такой же государственный чиновник, как граф Муравьев-Амурский.
О карьере Анучина в Царстве Польском иркутянам ничего не было известно; они не знали, что Анучин отрекся от своих прежних друзей, что он предложил свою шпагу тем, которых раньше считал своими противниками.
Когда генерал переплывал на пароходе через Ангару, набережная реки была усеяна народом. Гласные его ждали с хлебом-солью. Толпа ждала нового начальника как дорогого гостя. Когда генерал сходил с парома на берег, раздалось «ура». Это не было казенное пустозвонное «ура»: для многих с ним были соединены большие ожидания. Принимая хлеб, генерал сказал, что, вступая на иркутскую почву, он особенно радуется тому, что слышит звон православных колоколов; в течение нескольких лет, живя в Польше, он скучал по ним и теперь испытывает удовольствие от мысли, что более не будет слышать чужого звона католических колоколов.
Это было начало генерал-губернаторской декларации, которое, однако, не отражало иркутское общественное мнение, это были цветочки, а дальше посыпались и ягодки.
На другой день генерал, принимая в генерал-губернаторском доме муниципалитет и высших чинов местной администрации, яснее высказался о том, чего может ожидать от него местное общество. Он громко и ясно сказал, что никакой перемены в управлении не будет, что он решил управлять краем совершенно так же, как управлял им Шелашников.
Теперь у иркутского общества не было никакого сомнения в характере управления нового начальства. Все надежды на изменение к лучшему погасли. Так как чиновник Сиверс, присоединившийся к поезду Анучина еще на дороге, приехал в Иркутск в один день с ним, то обескураженная иркутская публика после речи Анучина острила, будто бы в Иркутск приехал не настоящий Анучин, что настоящий выехал из Радома, но на дороге Сиверс подменил его.
И в самом деле, в управлении Восточной Сибири с Анучиным ничто не изменилось. Все прежние воротилы в чиновничьем мире остались на местах, и Сиверс, зять золотопромышленника Базанова, и Стихарский, прославившийся многими проделками.
Либеральные начальники края, чтобы оживить в нем жизнь, чтобы придать блеск своему управлению, всегда привозили с собой из Петербурга новых лиц, которые своими специальными знаниями оказывались полезными для местного населения. Иногда это были опытные юристы, иногда натуралисты и ученые, изредка даже музыканты. Благодаря этому, можно было встретить в свите генерал-губернатора ботаника в мундире офицера генерального штаба или виртуоза на виолончели в звании писца в генерал-губернаторской канцелярии. Такими мундирными учеными, главным образом, поддерживалась ученая деятельность сибирских отделов Географического общества.
Ничего подобного не входило в программу Анучина. Бездарный секретарь статистического комитета, напечатавший всего одну «Памятную книжку по Иркутской губернии», которую местная критика беспощадно разнесла, не только при новом генерал-губернаторе не потерял ни одного листочка из своего венца, но и попал в фавор: он сделался обычным гостем в доме генерал-губернатора.
Словом, генерал Анучин оказался самым заурядным бюрократом. Едва ли можно сказать, что у него недоставало ума, чтобы, вступив на высокий пост, развить государственную деятельность соответственно своему высокому положению; по-видимому, тут перед нами крах с человеком, который изменил свои политические взгляды и уже не мог подняться на прежнюю высоту.
Можно указать только два случая, когда Анучин сделал что-то вне бюрократической программы. Это, во-первых, покровительство, оказанное им отделу Географического общества. Здание отдела, с его библиотекой и коллекциями, сгорело в большой пожар 1879 года. Анучин собрал по подписке среди иркутских богачей сумму в 49 тысяч рублей, а на эти деньги было выстроено новое здание. Во-вторых, он затеял большое издание, точное заглавие которого я не помню; ему можно было дать такой заголовок: «Труды административных чиновников Восточной Сибири». Вышло, кажется, двенадцать книжек. Издание в широкой публике никакого впечатления не произвело, да и для административных кругов едва ли оно имело какое-нибудь значение.
С уменьшением подписки денежные дела «Восточного обозрения» пошатнулись, убытки предприятия приходилось покрывать из сукачевского фонда, и кончилось тем, что весь этот фонд испарился. Ядринцев дошел до такого состояния, что начал подумывать о закрытии газеты.
В это время я выехал в Петербург из своей трехлетней экспедиции в Китай и запротестовал против такого решения. Я стал советовать ему перенести газету в какой-нибудь сибирский город. В это время была закрыта по распоряжению главного управления по делам печати иркутская газета «Сибирь», и Загоскин, кажется, сделал Ядринцеву предложение перенести «Восточное обозрение» в Иркутск, на место «Сибири». Я усиленно стал поддерживать эту идею. Я доказывал Ядринцеву, что издавать газету для Сибири в Петербурге – дело неверное. Шансы сибирский газеты, по сравнению с другими столичными газетами, такими как «Голос», «Петербургские ведомости» и другие, далеко не одинаковы. Все другие газеты могут перенести удары цензуры, как бы они тяжелы ни были. В таких же условиях находятся и газеты, которые издаются в провинции, например, в Томске или Иркутске. «Убейте, – говорил я, – в иркутской газете всякую жизнь; сделайте ее беззубой; сделайте ее пресной до тошноты, и все- таки обыватель будет на нее подписываться, потому что нуждается в тех местных известиях, которые одни будут наполнять газету после ударов цензуры». Совсем другое положение у «Восточного обозрения», издаваемого в столице. В нем нет местных известий, потому что давать их в столичных изданиях не имеет смысла. Поэтому если цензура вытравит из газеты идейные статьи, то сибирскому обывателю нечего в ней будет читать. Если же «Восточное обозрение» будет перенесено в Иркутск, то, как бы строга цензура ни была и как бы она ни опустошала газету, все-таки подписка будет. Газета «Сибирь», конечно, не пользовалась широкой свободой и, сравнительно с «Восточным обозрением», была газетой скучной, а все-таки она расходилась в количестве трехсот экземпляров в городе, в таком же количестве по Якутскому тракту и в таком же – по Московскому.
Ядринцев согласился с мыслью о переносе газеты в Иркутск. Мы с ним начали строить разные планы.
В это время генерал-губернатором в Иркутске был А. П. Игнатьев. После Муравьева-Амурского и Корсакова это был первый либеральный начальник края. Научная и школьная деятельность пользовалась покровительством; цензура стала терпимее. Первым делом графа Игнатьева по прибытии в Иркутск было устранение от дел иркутского временщика Си- верса; затем он приблизил к себе редактора газеты «Сибирь» Загоскина, бывшего у предшественников Игнатьева в постоянной опале. Загоскин жил в деревне, в двадцати верстах от города, имел мельницу, учил бесплатно деревенских ребятишек грамоте и был в постоянных сношениях с деревенским людом, как с мужиками, так и с их женами. При всех мероприятиях, касающихся крестьянского быта, Игнатьев призывал Загоскина в генерал-губернаторский дом в качестве эксперта. В этих случаях к Загоскину скакал курьер; Загоскин приезжал в город, останавливался у доктора Писарева и потом каждый день в своей старомодной и старенькой шинел- ке и в башмаках из козлиной шкуры, белой шерстью вверх, ходил в дом генерал-губернатора. Игнатьев любил с ним советоваться о сибирской деревне и задерживал его в своем доме до 11 часов ночи.
В момент закрытия «Сибири» граф находился в Петербурге. В это же время мои иркутские друзья провели меня в секретари Иркутского отдела Г еографического общества; граф получил из отдела прошение – утвердить меня в этой должности. Я явился к нему. Он мне рассказал, что несчастье с иркутской газетой совершилось во время его отсутствия и он сам не знает, за какую вину газеты постигла ее эта кара. Газета нужна, без газеты нельзя. Но главное управление по делам печати, он уверен, прежнему редактору Загоскину издавать газету, хотя бы и под другим именем, не разрешит. Загоскин представил нескольких редакторов вместо себя. Но это все лица одного с ним направления, о чем знает весь народ. «Организуйте мне газету», – закончил разговор граф. Я спросил его, как ему понравится перевод в Иркутск Ядринцева с его «Восточным обозрением». Граф нашел, что это будет недурно.
У графа был проект произвесть подворную перепись в Енисейской и Иркутской губерниях; с этой целью он обратился к известному московскому земскому статистику Орлову с просьбой – рекомендовать ему трех лиц из его учеников, которым можно бы было поручить организацию переписи. Орлов рекомендовал: Личкова, Астырева и Смирнова (все трое в могиле). Эти три статистика были приняты графом на сибирскую службу – приехали в Петербург и сделали визит Ядринцеву. Перед нами развертывалась благоприятная перспектива. Мы рассчитывали, что три статистика примут участие в «Восточном обозрении» и оживят газету статьями по экономическим вопросам. Граф являлся нам порукой за отсутствием цензурных терний. Если с нами в Иркутск уедет Аделаида Федоровна, жена Ядринцева, то я надеялся, что в доме Ядринцева в Иркутске начнутся такие же многолюдные журфиксы, какие были в Петербурге.
Кроме трех статистиков мы имели виды еще на одного сотрудника. Я тогда приехал из своего трехлетнего путешествия в Китай. Ядринцев мне много рассказывал об очень способном сотруднике, которого он приобрел во время моего отсутствия. Это был Константин Прокопьевич Михайлов, молодой чиновник из Забайкальской области.
За Михайловым упрочилась хорошая репутация по следующему случаю: было назначено следствие над заведующим архивом или казначейством, хорошо не помню, в город Нерчинск. Здание, в котором помещался архив, сгорело, и в пожаре погиб человек, спавший в здании. Молва заподозрила тут поджог. Следствие было поручено Кононовичу, бывшему смотрителю одной из забайкальских тюрем, в которой содержались политические ссыльные. Кононович отличался гуманным обращением с заключенными и был также известен своей честностью; впоследствии Кононович был губернатором острова Сахалин. Забайкальская областная администрация взяла нерчинского чиновника под свое покровительство. Кононович склонялся в пользу обвинения о поджоге. Читинские вершители обвинили Кононовича в пристрастии; общественное мнение в крае было на стороне Кононовича и подозревало, что читинцы хотят спрятать концы каких-то своих темных дел. Читинцы взяли верх. Кононович был отстранен от следствия, и продолжать его было поручено молодому чиновнику Михайлову. Общество приуныло. «Правде не восторжествовать», – думало оно. Но, к удивлению всех, Михайлов повел дело в том же направлении, как вел его предшественник Кононович, и это в рядах иркутской оппозиции установило за Михайловым реноме честного и неподкупного чиновника.
Ядринцев намечал Михайлову темы для статей, указывал ему, в каком департаменте или в какой книге он может найти нужные сведения, и через несколько дней Михайлов приносил готовую статью. Иногда Ядринцев ограничивался только указанием темы, и Михайлов сам находил нужные данные в департаментах или в публичной библиотеке. Благодаря своим знакомствам в Министерстве внутренних дел, Ядринцев устроил Михайлова крестьянским начальником в Итттимском уезде. Когда я приехал в Петербург, Михайлова уже не было в столице, и Ядринцев жаловался, что он без Михайлова как без рук. Мы согласились предложить Михайлову переселиться в Иркутск и надеялись выхлопотать ему туда перевод на службу.
Я должен был двинуться в Иркутск первым. Ядринцев о всех наших планах написал Михайлову и просил его выехать ко мне навстречу в Тюмень.
Расчеты наши начали разрушаться с самого начала, еще до выезда из Петербурга. Прежде всего нас огорчил отказ Аделаиды Федоровны ехать в Иркутск, так как разрушалась наша надежда на открытие в Иркутске салона, в котором Аделаида Федоровна, предполагалось, будет играть роль цемента.
Я приехал в Иркутск осенью, а Ядринцев не мог приехать раньше января следующего года. Он мог оставить Петербург, только выдав своим подписчикам последний номер «Восточного обозрения».
Приехав в Иркутск аккурат накануне Нового года, он остановился у меня. У него уже был готовый фельетон для первого номера, так что почти одновременно в последнем номере петербургского «Восточного обозрения» печаталось прощание Ядринцева с публикой, а в Иркутске – первое приветствие иркутской публике.
Фельетон написан был в виде шутки. Ядринцев изобразил в нем своего патрона Кондрата, у которого он будто бы служил репортером, смущенным исчезновением этого репортера из Петербурга и неожиданным появлением его в Азии.
Редактор газеты «Восточное обозрение» с переносом его в Иркутск очутился в совершенно новом положении. Прежде всего, одно уже то, что он появился на родине, что он окружен здесь толпой своих земляков, за счастье которых он столько лет ратовал, жертвуя своим временем, трудами и даже личной свободой, должно было ободрять и поддерживать его в его публицистической работе. Сверх того, эта близость к местному обществу должна была сделать статьи более содержательными, более богатыми фактическими материалами. Начальник края относился к нему очень приветливо, не смотрел на него как на легкомысленного обличителя, а видел в нем серьезного общественного деятеля.
Ядринцев, конечно, понимал, что на иркутской почве нельзя было издавать газету с такой свободой, как в Петербурге; что здесь поневоле приходится делать уступку и жить в мире с высшей властью края, по крайней мере – не задираться с нею. После страхов, которые мы пережили в Петербурге, что газета закроется, не дожив до половины десятилетия, приходилось говорить: слава богу, что газета все-таки еще существует. Конечно, на новом месте Ядринцев не мог свободно высказаться по общим политическим вопросам. Но все-таки ему оставалось еще достаточно свободы для разработки местных вопросов, а это-то и составляло главную задачу его журналистской деятельности. Очень были важны для Ядринцева также дружеские отношения к нему Сукачева, городского головы, который дал ему возможность начать издание «Восточного обозрения».
Но вот эти-то самые обстоятельства – дружба с графом Игнатьевым и с городским головой – и омрачили жизнь Ядринцева в Иркутске.
Нужно сказать несколько слов о тяжбе, которая велась между городом и Сукачевым по поводу наследства, оставшегося после смерти иркутского миллионера Трапезникова. В завещании этого миллионера капитал был распределен таким образом: главная доля, 200 тысяч, была завещана городу Иркутску; родственники должны были получить гораздо меньше. На долю Сукачева было назначено только 50 тысяч. По закону, если после смерти завещателя окажется, что капитал, оставленный покойником, значительно превосходит сумму, заявленную в завещании, то с излишком против завещания закон предписывает поступить так, как было бы поступле- но, если бы покойник умер, не оставив никакого завещания. На основании такого закона следовало городу выдать только те 200 тысяч, которые значились в завещании, а главную долю, в 15 раз превосходящую эту сумму, разделить между родственникам, которые имеют на то право по закону, в числе которых числился и Сукачев. Но город не соглашался с таким решением. Гласные иркутской думы настаивали, что в завещании Трапезникова скрывается предпочтение городских интересов интересам родственников и что только тогда можно будет сказать, что воля завещавшего исполнена согласно его желанию, если капитал будет разделен между городом и родственниками в том же процентном содержании, как он распределен в завещании.
Эта тяжба очень долго занимала иркутские умы. Та часть интеллигенции, которая хоть сколько-нибудь интересовалась городскими делами и состоянием городской кассы, разделилась на два лагеря: одни стояли за город, другие за Сукачева. Одни говорили, что решение в пользу города будет нарушением закона: это будет пристрастие в пользу города; другие соглашались, что такое решение – явная несправедливость, но что в этом деле интересы частного лица столкнулись с интересами города, что сенат, которому будет принадлежать окончательное решение дела, едва ли может принять сторону Сукачева, что ему как высшему судебному учреждению в государстве, правда, подлежит охранять законность, но в то же время оно еще обязано соблюдать интересы как частных лиц, так и интересы государственных и общественных учреждений в случае, если они сталкиваются между собой. Ему как правительственному учреждению ближе к сердцу должны быть интересы города, а не частного лица.
Дело это кончилось, как известно, мировой. Миллионы Трапезникова были поделены между городом и родственниками покойника. Сукачев вслед за решением был избран городским головой и переехал в Иркутск. Однако агитация против такого решения не прекратилась. Гласные думы, за весьма немногими исключениями, не протестовали против сенатского решения, но в обществе разговоры и агитация против решения не только продолжались, но и усиливались с течением времени. Изменились самые мотивы протеста благодаря более усиленной пропаганде в Иркутске социалистических взглядов. Вновь наехавшие в Иркутск люди, исходя из теории, что капитал принадлежит тем людям, руки которых его создали, рассуждали: государственная власть в спорных случаях о наследствах должна решать вопрос в интересах общественных масс, а не частных лиц. Им казалось, что частное лицо, вступающее в денежную тяжбу с общественными учреждениями, если оно совестливо, то не должно найти оправдания своему протесту в своей душе.
Когда я первый раз приехал в Иркутск, в 1879 году, городская дума почти единогласно стояла на стороне городских интересов. Интересы Сукачева поддерживал только один Загоскин, приходившийся близким родственником Сукачеву. Он был искренне убежден в правах Сукачева на тра- пезниковское наследство, но чтобы сохранить за собой репутацию нелицеприятного судии, он отказался участвовать в тех заседаниях, которые были посвящены обсуждению этого щекотливого вопроса. Вообще вопрос о трапезниковском наследстве для иркутян сделался пробным камнем. По отношению к этому вопросу определяли степень развития социальных чувств человека; по ним судили о степени нашего великодушия, нашего бескорыстия. По ним судили о том, строго ли вы разбираетесь в своих правах на то, что попадает вам в руки под видом собственности: принадлежит ли вам она всецело или в значительной степени кому-то другому. Для иркутского общества рассуждения о трапезниковском наследстве имели большое воспитательное значение.
Другой богатый человек, тоже иркутянин, Пономарев, принадлежавший к лагерю сторонников городских интересов, оставил завещание, очевидно, внушенное ему историей трапезниковского наследства. Он его начинает так: «Я не желаю, чтобы мое наследство постигла та же участь, какую имело наследство Трапезникова», т. е. чтобы из-за него возникли такие же споры. И вот Пономарев распределил свое наследство так: самую большую сумму, в несколько сот тысяч рублей, он назначает на устройство учебных заведений, потом он перечисляет ряд мелких сумм, назначенных родственникам, потом кончает заявлением, что если после его смерти, так же, как после смерти Трапезникова, капитал окажется значительно большим, чем заявлено в завещании, то все-таки он требует, чтобы исполнители завещания выдали родственникам сумму только в тех размерах, какие назначены в завещании, а все, что окажется свыше этого, должно быть употреблено на устройство учебных заведений.
Число сторонников города с течением времени возросло. Так, в первый приезд мой в Иркутск, в 1879 году, я в секретаре городской думы Н. В. Садовникове, человеке радикальных убеждений, встретил горячего противника притязаний города; он очень убежденно высказывался за законные права соперников города и говорил, что он не желал бы, чтобы эти деньги попали в руки отцов города. Он был убежден, что они распинаются в этом деле за интересы города только для того, чтобы потом расхватать деньги по своим карманам; он надеялся, что в руках Сукачева эти деньги окажутся более полезными для города. Когда же я приехал в Иркутск спустя семь лет, Садовников уже высказывал другие мнения. Он горой стоял за передачу городу чуть ли не всех трапезниковских капиталов. Эта перемена произошла, вероятно, под влиянием нового наплыва ссыльных социалистов, и не один, конечно, Садовников переменил свои взгляды под этим влиянием.
В Иркутске организовалась группа молодых людей, во главе которой стал Астырев. Чем более обрисовывался ее характер, тем яснее становилось, что Николай Михайлович Ядринцев и Николай Михайлович Астырев принадлежали к двум различным типам, между которыми не могло быть согласия. У них различные дороги, различные средства и различные цели.
Ядринцев очень любил жизнь и любил в ней участвовать. Это был человек с мягкой душой, чувствовавший потребность в нежном сочувствии, нуждавшийся в постоянном общении с людьми и с трудом переносивший одиночество. Больше всего ему было нужно, чтобы жило его сердце. Он любил природу, любил праздники природы, тянулся к яркому солнцу и ликующему человечеству. Вкусы его были многогранны, это был человек, который не мог замкнуться в одной какой-нибудь специальности, поставить себе одну какую-нибудь цель. Его интересовала культура во всем ее разнообразии. Хотя он отмежевал тесные границы для своей общественной деятельности, это были границы географические, а не логические; в своих сибирских границах он был всесторонний человек. Его умственная работа была разнообразна; он брался за все способы, какие возможны для человека для проявления духа: он брался за беллетристику, писал стихи, рисовал, писал серьезные статьи. В некоторых родах его деятельности у него было много дефектов. Но он нуждался в излиянии своих чувств; пусть оно выливалось нескладно, он все-таки сознавал благородство своего чувства, и эти излияния доставляли ему удовольствие. Ядринцев не был способен к аскетической жизни: он хотел «пользоваться жизнью». Он хотел, как умел, испытать все благородные наслаждения: и наслаждение творчеством, и наслаждение популярностью, и наслаждение дружбой, и благами семейной жизни, и теплом ликующего дня. Словом, это был гейневский барабанщик, который считал своим долгом бить в барабан, будить спящих и маршировать впереди по пути к прогрессу, не забывая, однако, и о маркитантке.
Культура у Ядринцева была первым пунктом его жизненной программы. Его культ был красота человеческой жизни; он мечтал о развитии науки и всех родов искусства. Под демократической программой он разумел развитие всех умственных и духовных сил каждого человека, входящего в состав государства, включая сюда и все крестьянство. По своим вкусам и по своей программе он был ближе всего к Герцену, учеником которого он вправе был себя назвать.
В другом роде был Николай Михайлович Астырев. Это был публицист- аскет. Правда, он не уморил свою плоть, как Рахметов у Чернышевского, но, как он мне представляется, он, из преданности одной идее, идее служения народу, очень ограничивал свое пользование радостями жизни. Вся программа жизни у Астырева заключалась в одном пункте – служить народу, т. е. крестьянству. Увлекаться наукой или искусством согласно этой программе значило расточительствовать; для русской нации это еще роскошь. Преданность Астырева народным интересам и готовность принести им свою жизнь – несомненны. Эта твердость убеждения действовала на молодежь обаятельно, поэтому вокруг Астырева сгруппировались почти все молодые силы, которые были в Иркутске, а Ядринцев оказался в одиночестве. Правда, что эта группа большей частью состояла из несибиря- ков, но было в ней и сибиряки.
Эта группа стала относиться в Ядринцеву отрицательно. Ему ставилось в упрек и снисходительное его отношение к городскому голове Сукачеву, и общее с двором генерал-губернатора. В глазах молодежи Астырев рисовался как человек, готовый на самопожертвование во имя идеи, а Ядринцев по сравнению с Астыревым представлялся сибаритом.
Один из друзей Астырева согласился вести в «Восточном обозрении» отдел о городских делах и в первой же статье не утерпел, чтобы не высказать своего мнения о наследстве Трапезникова в смысле недовольства сенатским решением, – мнения, которое разделял Астырев и его группа. Ядринцев не решился пропустить это место в своей газете, не желая портить свои отношения с Сукачевым, которому он был обязан денежной помощью. Он напечатал статью, выпустивши обидное для Сукачева место. Теперь автор обиделся на Ядринцева и объявил, что при таких условиях он не может сотрудничать в «Восточном обозрении». Ядринцев действительно сделал промах: он вырезал место, не испросив на то позволения у автора. Но Ядринцев оправдывался тем, что был уверен, что и при соблюдении этой вежливости все-таки автор отказался бы от сотрудничества: он инстинктивно чувствовал, что астыревская группа поздно или рано пойдет на него в штыки. Инцидент этот получил вид искательства Ядринцева перед Сукачевым. Ядринцев мог бы попытаться убедить автора статьи, что городские дела имеют большую важность, что критический разбор действия городской думы, сделанный знатоком городского положения, может принести городу огромную пользу, и потому можно оказать городу большие услуги, не трогая щекотливого вопроса о трапезниковском капитале. Но Ядринцев, по-видимому, был уверен, что его противники смотрят на этот вопрос как на всемогущий рычаг.
Молодежи, окружавшей Астырева, казалось зазорным для редактора «Восточного обозрения» получать от графа Игнатьева публичные знаки благосклонности. Иногда в театре Ядринцева приглашали в графскую ложу; астыревская компания боялась, что это вскружит голову редактору. Сравнивая твердокаменную грудь Астырева с мягким характером Ядринцева, они были уверены в грехопадении последнего.
Описываемый эпизод из истории сибирской интеллигенции очень поучителен: на иркутской почве столкнулись два течения – областническое и централистическое. Представителем одного здесь явился Ядринцев, а другого – Астырев. Для Ядринцева все сводилось к интересам Сибири. Он видел перед собой свою родину, лишенную культурных благ. Он все свои силы хотел употребить на изменение тяжелых условий, в которых его родина живет. Он видел ее отсталость и хотел уравнять ее в культурном отношении с остальными областями России. Ему хотелось, чтобы на его родине было равное количество школ; чтобы безопасность и удобства жизни здесь были бы такие же, как и к западу от Урала; чтобы и здесь так же процветали и богатели города; чтобы выросла местная интеллигенция, столь же просвещенная, столь же гуманная и воспитанная в любви к местному населению. Конечно, он не забывал общечеловеческих интересов, не отказывался от широкой программы служения целому человечеству; он думал, что, потрудившись для Сибири, добившись для нее равных прав на культуру, он тем самым окажет услугу и всему человечеству.
Против этого областнического течения выступает централистическое. В большинстве это последнее не только не желает развития дремлющих особенностей в отдельных областях, но оно готово стереть и те различия, которые созданы к современному моменту исторической жизнью. Кроме этого националистического централизма, в центре русской жизни появился еще космополитический централизм. Стали говорить, что блага, вырабатываемые наукой, техникой, искусством, не являются уделом всего населения; значительная часть последнего обойдена цивилизацией, интересы этой части забыты. Сторонники этого течения, призывая интеллигенцию к служению этой забытой части населения, постоянно напоминают, что под блеском цивилизации скрывается пустоцвет.
Понятно, что сторонники Ядринцева и Астырева должны были различно относиться к явлениям и лицам. Ядринцев дорожил всяким просветительным учреждением, появившимся на его родине.
В Иркутске с начала пятидесятых годов прошлого столетия существовал отдел Русского Г еографического общества. Не вдаваясь в оценку услуг, оказанных им географической науке, которые, без сомнения, не были ничтожны, его учреждение оказало Сибири громадную моральную услугу: оно было центром общения всех тех, кто интересовался в крае вопросами науки и общественной жизнью. Все эти люди находили в отделе ободрение и нравственную поддержку; отдел был общественным учреждением, которое привлекало к себе местные симпатии; ему служили и ему приносили жертвы. Это было учреждение, которое воспитывало в крае солидарность.
Гибель такого учреждения Ядринцев оплакивал бы так же, как гибель собственного ребенка; а между тем противники Ядринцева проектировали в партийных интересах навязать отделу политическую функцию, не имеющую никакого отношения к его действительному назначению. Точно так же – отношения Ядринцева к меценатам, к высшей власти в крае, от которой он ждал покровительства просвещению в крае, к городскому голове, были другие, непонятные для его противников, которые смотрели на такие отношения, как на постыдные компромиссы.
Перед Ядринцевым стоял выбор: или вести дело так, чтобы газета «Восточное обозрение» просуществовала десять лет, не навлекши на себя удара администрации, или сразу открыть враждебные действия против темных сил, рискуя существованием газеты. Для каземата Ядринцев был слишком тщедушен и хрупок; он был создан для бойкой журналистской деятельности. Для этого у него были неисчерпаемые силы, неутомимость и изобретательность. Чувствуя в себе призыв к этой работе, он верил, что десять лет стояния на посту редактора «Восточного обозрения» принесут краю несомненно больше пользы, чем крик обличения.
Между двумя течениями произошел конфликт. Результат для Ядринцева выпал печальный: большинство молодой интеллигенции стало на сторону Астырева и его друзей. На стороне Ядринцева оказалось только два- три старых друга (Загоскин, Нестеров и я) и молодой сибиряк Ошурков. Сибирский публицист и патриот не мог пережить большего огорчения, чем то, которое ему приготовила иркутская среда. Славолюбивый, терявший бодрость духа, когда он не слышал рукоплесканий, он поехал на родину с полной уверенностью в теплом приеме; еще когда он жил в Петербурге, вдали от Сибири, он уже был признан на родине властителем сибирских дум. Приехал, и что же? То, что было в городе молодо, благородно, бескорыстно, окружало не его, а его соперника. Вот трагизм сибирского публициста.
Нужно, впрочем, заметить, что астыревская группа в большинстве состояла не из сибиряков. Это – последствие тех ненормальных условий, в которые поставлен вопрос о сибирской интеллигенции: Сибирь крайне скудно снабжена учебными заведениями высшего разряда, а потому снабжается интеллигентными силами из европейской России. Понятно, группа людей, которую во время Ядринцева можно было назвать цветом иркутской интеллигенции, жила исключительно вопросами, волновавшими столицы.
Для областного развития изолирование Ядринцева от родной среды также было большим ущербом.
С разделением сибирской интеллигенции на две группы неизбежно было возникновение тяжбы между ними из-за молодых сил, нарождающихся в Сибири.
Ядринцев желал подрастающее молодое поколение воспитать сибирскими патриотами, которые бы служили интересам окраины, а его противники вербовали в этой среде тружеников для оппозиционной работы в центре. Здесь опять столкнулись интересы метрополии с интересами отдаленной области. Для сибирского областника это урывание из его рук сынов Сибири тем более было обидно, что Сибирь была самая бедная интеллигенцией область в империи. Противники Ядринцева, увлекаемые интересами своей партии, старались утешить его надеждой, что оппозиционная Россия, перестроив Отечество, распространит добытые блага свободы на все, и на самые отдаленные окраины; они были убеждены, что поддерживание местных инстинктов вредит делу свободы, поселяет рознь и ослабляет оппозицию. Ядринцев, конечно, не мог поверить своим противникам и, сложив руки, ждать исполнения обещания посторонних благодетелей.
А что, если у последних тоже откликнется свой местный инстинкт? Предсказание на это он получил в книге Астырева «На сибирских прогалинах». В этой книге он не обнаружил беспристрастного отношения к сибирякам и российцам: первых он рисует мрачными красками и относится к ним с ехидством и не скрывает, что вторые милы его сердцу. Сибиряки не включаются в его национальный патриотизм.
После зимы, которую мы с Ядринцевым провели вместе в Иркутске, летом я отправился в Монголию для собирания сведений о русской торговле в городе Урге. Поездку эту я должен был совершить в товариществе с фотографом Н. А. Чарушиным, которому я обязан и денежными средствами на эту поездку: он их получил от кяхтинских купцов в количестве 400 рублей.
Когда я жил в Троицкосавске, на квартире Чарушина, подготовляясь к поездке, я получил из Иркутска известие о смерти Аделаиды Федоровны Ядринцевой. Это известие меня сильно смутило; хотя я и привык уже немного к ее отсутствию, но все-таки не терял надежды, что когда-нибудь она приедет в Иркутск. Эту надежду я питал тем более, что Ядринцев, приехав в Иркутск один, говорил мне: «Не отчаивайтесь: мы ее еще привезем».
Для меня это был большой удар. В течение дня я еще крепко стоял на ногах: меня поддерживало обаятельное общество моих хозяев – Чарушина и его жены; но когда поздно вечером ушел в свою комнату, я упал на свою кровать и заплакал. Мне было обидно расстаться со своими мечтами, с которыми я приехал в Иркутск.
Вернувшись из Монголии, я нашел своего друга в очень жалком виде. Он упал духом. Мой приезд не произвел на него целебного действия; я не мог заменить ему того друга, которого он потерял в своей жене. Если б эта катастрофа постигла его, когда он жил в Рязанской губернии, у родных своей жены, он, может быть, легче перенес бы утрату. Мы, иркутские его друзья, занятые своими делами, не могли обнаружить к нему столько нежного участия, сколько ему было нужно.
Я вывез из Урги большую коллекцию для иркутского музея и был доволен своей поездкой. Но мое довольство, вероятно, могло только раздражать Ядринцева. Он очень замкнулся в себе и стал запираться в своей квартире. Не было и для меня исключения. Когда я подходил к передним дверям его дома, я находил на них висящий замок, а потом я узнавал, что он был в это время дома. Целые недели он не показывался в городе и пил. Но делами газеты не переставал заниматься. Наш общий приятель, доктор Асташевский, приставил к нему в виде няньки одну даму, и она разделяла его заточение, принимала нужные меры, чтобы вытрезвить его перед выходом номера газеты.
Дела газеты все более и более ухудшались, материальные условия сложились не в пользу Ядринцева, «Восточное обозрение» было перенесено из Петербурга в Иркутск на место газеты «Сибирь». Загоскин, издатель «Сибири», сначала так хорошо вел дело, что составил экономию в четыре тысячи. Друзья убедили приобрести типографию; управление типографией принял на себя Нестеров А. П., но этот наш друг не годился для этого дела: слишком он был добрый человек; он слишком был доверчив и распустил своих подчиненных; он не был способен на строгость. Кругом него все воровали; наборщики массу номеров продавали в свою пользу. Подписка газеты не покрывала убытков типографии; каждый год приходилось делать заем на открывающиеся нужды типографии. У типографии образовался большой долг. Загоскин предложил Ядринцеву взять типографию на себя – Загоскин уступает типографию даром, но с условием: Ядринцев берет на себя уплату ее долгов. Ядринцев на это благоразумно не согласился. Он верно предугадал, что только запутается в денежных расчетах, и, по всей вероятности, в душе обвинял Загоскина в сухом отношении к себе, в желании свалить свою обузу на чужие плечи.
Еще до смерти жены Ядринцева в Иркутск переселился Михайлов. Было устроено совещание из друзей газеты, в котором участвовали Загоскин, Ядринцев, Нестеров и я. Предложили Михайлову произвести ревизию типографии и ее книг, чтобы вывести заключение: безнадежно или поправимо ее дело. На второе совещание Михайлов явился с ответом, что дела типографии легко поправить, но нужно завести другие порядки. Все согласились, что главная причина непорядков – доброта нашего друга Нестерова. Но совсем расстаться с этим милым человеком не хотелось, а потому решили просить его на месяц оставить типографию, а управление ее вручить, по рекомендации Загоскина, Витковскому.
Эта реформа, однако ж, никакого улучшения в делах газеты не принесла. Хотя Витковский энергично принялся за чистку типографии и сразу сократил прогулы наборщиков, хотя Михайлов, обревизовавший дела типографии, вынес заключение, что они не так плохи и не угрожают крахом, – Ядринцев все-таки не согласился принять дела типографии за счет газеты. Он порешил дела газеты вести отдельно от дел типографии: он остался хозяином только газеты.
А дела газеты в Иркутске пошли хуже, чем в Петербурге. Во-первых, плата за печать здесь была выше, чем в столице: во-вторых, надежды на улучшение состава сотрудников не оправдались. Из статистиков только один Личков принял участие, но и тот, поместив две-три статьи, в газете более не появлялся, отчасти вследствие препятствий, которые он встречал со стороны генерал-губернатора Игнатьева, когда попробовал воспользоваться данными подворной переписи, во главе которой стоял, отчасти под давлением своих товарищей. Без последнего, конечно, не обошлось, потому что много было тем, о которых можно было писать, не касаясь переписи или даже не касаясь главного управления края.
Надежда на Михайлова, которую на него возлагал Ядринцев в Петербурге, также рушилась. Написав две-три статьи, он замолчал, оправдываясь тем, что граф Игнатьев заваливает его канцелярской работой и не оставляет ему ни минуты для участия в газете. К этому еще присоединилось одно неприятное обстоятельство. Сначала Михайлову было назначено ничтожное жалованье, которого ему недоставало, так как у него была семья. Притиснутый нуждой, он истратил на себя какие-то деньги из кассы газеты. Вышло неприятное объяснение с Ядринцевым, и Михайлов серьезно разошелся с редактором «Восточного обозрения».
Дела газеты окончательно упали. Ядринцев оказался единственным газетным сотрудником. Я был по горло занят делами отдела Г еографического общества; в то же время я должен был подготовить к изданию свою книгу отчетов о своем последнем, трехлетнем, путешествии в Китай, которая потом вышла под названием «Тунгуто-Тибетская окраина Китая и центральная Монголия»; переписки по делам отдела было так много, что я за три года, пока жил в Иркутске, и четверти книги не написал, так что, испугавшись наконец, что совсем не напишу книги, я бежал из Иркутска в Петербург.
Загоскин также мало делал в газету. Затем в городе, конечно, еще были люди, способные и подготовленные к журналистской работе, но они не были связаны с газетой, как мы, интимными узами, и потому привлечь их к газете можно было только хорошим денежным вознаграждением, а у Ядринцева свободных денег не было.
Весь труд по наполнению газеты оригинальным материалом лежал на одном Ядринцеве. Он писал и передовую в номере, и фельетон, и даже корреспонденции из других городов, переделывая в корреспонденции полученные письма от своих приятелей. Вследствие этого газета сделалась бедной, бледной, скучной и одноцветной; по всей газете, от начала до конца, один штиль, одна манера, один темп. Советы со стороны – ввести посторонних сотрудников – только раздражали Ядринцева. Советы было легко давать, но где взять денег на оплату посторонних сотрудников? В городе раздавались жалобы на монотонность газеты. В астыревской группе говорили: «Это не «Восточное», а «Водосточное обозрение». Мне как заведомому другу газеты приходилось часто слышать язвительные отзывы о ней. «Как ваше-то «Восточное обозрение» ныне опять ляпнуло!» – говорили мне по выходе нового номера. К Ядринцеву беспрестанно придирались, главным образом, стараясь обвинить в искательстве у властей. Граф Игнатьев, хотя и рисовался перед обществом либеральным начальником края, хотя и говорил, что он не может управлять краем без помощи прессы, – но, как только к нему обращались за разрешением пользоваться официальными данными, он сейчас же ставил железные рогатки; иркутское же общественное мнение карало не графа Игнатьева, а бедного редактора.
Дурные отзывы о газете, конечно, доходили и до Ядринцева, а он не имел шансов подняться над ними. Непрерывное занятие газетой подрывало его нервы, и он вел все более и более уединенную жизнь. Доктор Аста- шевский, который его лечил в это время, приехал ко мне и сказал: «Нашего друга Николая Михайловича нужно увезти из города на несколько дней и оторвать от журналистской работы, а то он превратится в мертвеца». В это время Ядринцев избегал свиданий со мной и не заходил ко мне, но он все-таки бывал у доктора Писарева, в квартире которого я жил. Когда Ядринцев к нему приехал, я вышел к нему и предложил поехать со мной к Загоскину, который жил в 20 верстах от города, на своей мельнице около деревни Грановщины. Он согласился и даже хотел взять на себя хлопоты о найме лошадей, но я отклонил это предложение, боясь, что он затянет выезд из города. Я решил действовать энергично и, если понадобится, даже деспотически. Я назначил день, и к назначенному часу тележка, запряженная двумя лошадьми, была подана на наш двор. Когда Ядринцев увидел тележку, он попятился назад. Он думал, что я найму городскую пролетку, а это была простая телега. «Вы – человек не практический, – начал он мне говорить, – и не умеете нанимать. Предоставьте это мне. Я найду и экипаж приличнее, и лошадей найму дешевле». «Вам не придется платить за лошадей, а на экипаж смотреть нечего. Полезайте в телегу!» – ответил я.
Повесив нос, мой друг вскарабкался на телегу. Мы поехали. По городу мы ехали молча; он стыдился экипажа. За городом, когда открылись поля и потянулась Верхоленская гора с бордюрами из яблонь вдоль подошвы, – он оживился и начал мне рассказывать содержание фельетона, приготовленного к следующему номеру.
Только что в городе интеллигенция отпраздновала Татьянин день, праздник московского университета. На обед были приглашены, кроме бывших питомцев московского университета, и ученики других университетов. На предварительном совещании инициаторов торжества обсуждали вопрос: ограничиться ли приглашением только тех лиц, которые окончили университетский курс и получили дипломы, или пригласить также и тех, которые дипломов не имеют, по какой-либо причине курса не кончили, но все-таки в стенах университета были.
Решено было поддержать престиж диплома, и потому многие общественные деятели на обед не попали, а попали такие лица, имена которых инициаторы обеда узнали только накануне. Вот эта история и подала Ядринцеву повод написать фельетон.
Он рисует, как один старый чиновник, Сосипатр Иванович, получил приглашение на обед и был крайне ошеломлен этой честью. Когда-то он слушал лекции в московском университете, но давно все позабыл. Он состарился на своем канцелярском стуле, погряз во взятках, ничего в нем от университетской жизни, от атмосферы московских аудиторий не осталось, но вот его пригласили на собрание избранных людей в городе, и он расчувствовался. Он бросается с приглашением в руке к своей экономке, или – подруге жизни, вертит листом бумаги в воздухе и растроганным голосом говорит ей: «Не забывай! Сколько лет прошло, а все-таки вспомнили».
Фельетон был составлен очень бойко и ядовито; слушая его, я много хохотал и радовался за моего друга. Я думал в это время, что он еще не совсем погиб и при лучших условиях совершенно воскреснет.
Загоскин всегда встречал своих гостей на крыльце. Двор его был окружен не сплошным забором, а решеткой, так что он из окон своего дома мог видеть всякий подъезжающий к его усадьбе экипаж. Когда мы въехали в растворившиеся ворота. Загоскин был уже на крыльце. Ядринцев подошел к крыльцу. Загоскин с обычной добродушной фамильярностью встретил его словами: «Да ты, Николенька, никак вдвоем?» Но он немножко ошибся: Ядринцев не был пьян, а только на его лице были следы перепоя.
Когда мы вошли в дом, я по секрету передал Загоскину расположение доктора Асташевского и его просьбу задержать Ядринцева в деревне дня на два. Я уехал в город один, оставив Ядринцева у Загоскина. Я считал себя вправе насильно полечить больного друга, если у него не хватает своей воли; однако мой деспотизм оскорбил Ядринцева. Года через два, по крайней мере, после того, когда он уже жил в Петербурге, он жаловался одному общему нашему другу на мое насилие над ним, совершенное в Гранов- щине, и называл меня деспотом.
Когда я восстанавливаю в своей памяти эти дни иркутской жизни, я чувствую, как во мне появляется и растет недовольство своим поведением. Теперь мне кажется, что все, что я тогда делал, чтобы наладить дело «Восточного обозрения», я делал неблагоразумно. Теперь приходится раскаиваться.
На совещании, которое постановило устранить из типографии Нестерова, я энергичнее всех настаивал на этом устранении. Этому не помешала его чисто собачья привязанность ко мне, знаки которой я до тех пор испытывал в течение всей своей жизни. Как он всегда радовался новой встрече со мной после продолжительной разлуки! Никогда он ничего не жалел для меня; его кошелек всегда был широко раскрыт передо мной, он готов был исполнять самые опасные мои поручения. Редко я встречал в жизни такое любящее сердце. Если у него и были грехи, то их следует ему простить, потому что он много любил. И вот к этому-то человеку я так безжалостно отнесся. Интересы «Восточного обозрения» заглушили мое сердце. На первом месте стояло желание укрепить газету, положить начало могущественной областной печати, издаваемой не в Петербурге, а на месте.
Впрочем, я тогда немало думал, что это устранение из типографии – небольшая беда для Нестерова: я надеялся, что через месяц, когда режим в типографии будет налажен к лучшему, мои друзья снова поставят изгнанника во главе типографии. Но так не случилось.
Реформатор Витковский остался управляющим типографией и после реформы, а впоследствии он даже сделался и ее собственником. Загоскин умолял взять типографию в свою собственность, лишь бы развязаться с долгами; это Витковский и сделал. Он так экономно и расчетливо повел дела, что типография расплатилась через 2—3 года со всеми своими долгами; Загоскин, верный своему слову, отказался от своих прав на типографию, и собственником ее стал Витковский.
Не следовало ли тогда, когда мы занимались взвешиванием, положить на весы те услуги, которые Нестеров оказал той же самой сибирской прессе? Ему мы были обязаны тем, что газета Клиндера «Сибирь» перешла в руки сибирских патриотов; ему же потом мы были обязаны тем, что А. М. Сибиряков пожертвовал газете «Сибирь» 17 тысяч на заведение собственной типографии.
Если бы положение печати в государстве было нормально, если б она не была подчинена капризам администрации, честные редакторы сидели бы на своих местах крепко, хулиганы не имели бы возможности попадать в ответственные редакторы, пресса развивалась бы правильно, существование газеты не было бы рискованным, участие в газете было бы обеспечено правильным заработком, – то во взаимных отношениях участников в прессе не было бы шероховатостей, не было бы тех несправедливостей, в которых теперь приходится раскаиваться.
Об А. П. Нестерове можно сказать, что он как бабочка летел на свет и сгорел в общественном пламени. Выше я уже сказал, что это был знаток казачьей службы; высшая администрация призывала его участвовать в законодательных работах в казачестве. Он был сторонник преобразований условий русского быта. Но как человек с пламенной душой и нетерпеливый – не мог он свой труд на пользу реформы замкнуть в одни канцелярские бумаги, не мог ограничиться одними казачьими вопросами: его внимание распространилось на все русла, по которым текла русская жизнь. Если бы он ограничился узкой ролью казачьего реформатора, он умер бы на каком-нибудь важном административном посту, в почете и в приличной обстановке. Но он кончил опальным: он был заподозрен жандармами в содействии побегу из России политической деятельницы девицы Чайковской. Сам он судебному следователю представлял свое участие в этом деле в таком виде: в Иркутске приходит к нему молодая девица и говорит, что она не хочет ограничиваться теми знаниями, которые получила в женской гимназии, и жаждет получить высшее образование. С этой целью она намерена поехать за границу; в России тогда высших школ для женщин не было и университеты для них были недоступны. Ей нужен заграничный паспорт, но губернская администрация обещает выдать паспорт только под условием, если она представит ручательство какого-нибудь солидного лица, например, чиновника в чине генерала или полковника, с тем, что он знает хорошо ее родителей, ее семью и ее самое, что знает ее как девицу серьезную, действительно ищущую возможности расширить свои знания.
Нестеров признался судебному следователю, что он дал девице свидетельство, в тех самых выражениях, которые она ему продиктовала, хотя имени, под которым она к нему явилась, он никогда не слышал: она пришла к нему под вымышленной фамилией, а что это была Чайковская, он узнал вот только здесь, в среде жандармов. Нестеров сознался, что дал ложное свидетельство, но в оправдание свое сказал, что он – либерал и желает просвещения своей родине, поэтому сочувствует молодым людям, стремящимся к образованию, в особенности сочувствует женщинам, стремящимся в высшую школу, что этому стремлению женщин ставятся непреодолимые препятствия и правительством, и реакционной частью русского общества. Уважая эти благородные стремления молодежи, он счел наведение справок о личности в этом случае недостойной придиркой и отнесся к словам девицы с полным доверием. Судебный следователь заметил ему: «Как вы, полковник, были неосторожны!» Этим дело не окончилось. Имя Нестерова было записано в «Книгу живота», которая хранится в департаменте полиции, и при случае чиновники департамента вспоминали его и привлекали к новому дознанию.
Нестеров со своими вкусами и любовью к свободе, несмотря на свои способности и знание казачьей жизни, не был пригоден для наступившего реакционного периода, и генерал-губернатор Анучин заставил его выйти в отставку. Казачий полковник превратился в управляющего типографией и долго сидел на этом месте. Накануне выхода каждого номера он запрягал своего коня в сани или тележку, забирал с собой вновь полученные для газеты материалы – статьи и корреспонденции и отправлялся к Загоскину в Грановщину на ночевую. Во второй половине восьмидесятых годов он служил волостным писарем в Иркутском уезде. Казачий полковник и волостной писарь, казачий комитет с законодательными задачами и канцелярия волостного правления – вот неизбежная карьера людей, которые не способны ограничивать себя бюрократическими рамками.
Компания друзей Астырева постепенно увеличилась с приездом единомышленников из Томска. Это были сотрудники «Сибирской газеты», искавшие работы в Иркутске. Сюда переселился Б. П. Шостакович – знаток городского дела, который в «Сибирскую газету» давал отчет о деятельности томской думы. Сюда переехал Чудновский, другой деятельный сотрудник «Сибирской газеты», и наконец Феликс Волховский, впоследствии издававший в Англии газету.
Эта компания сделала Ядринцеву через меня предложение: передать ей в аренду издание «Восточного обозрения». Я сделался посредником между Ядринцевым и этой компанией, и не индифферентным, а горячим сторонником этой реформы. Положение «Восточного обозрения» мне казалось крайне жалким; сделанное предложение обещало сильно оживить газету: оно давало надежду на появление в газете новых сотрудников и, кроме того, дало бы возможность Ядринцеву отдохнуть от журналистской работы, изматывающей нервы; необходимо было освободить его от газеты и перевести его на какую-нибудь другую работу. Так думал и председатель отдела Географического общества Василий Евграфович Яковлев.
Ядринцев интересовался сибирской археологией. Яковлев нашел и специальную для него задачу – поездку в Монголию для отыскания следов древнего города Каракорума, столицы уйгурских ханов VII—XVIII веков и монгольских – XIII века.
Ядринцев сразу не отверг сделанного ему предложения насчет газеты, но решение этого вопроса оттягивал: видимо, ему и на время не хотелось расстаться с газетой. Я просил его назначить день для совещания с будущими арендаторами. При каждой встрече я ему напоминал об этом, но всякий раз он под каким-нибудь предлогом просил подождать. Я верил в добросовестность лиц, сделавших предложение, и надеялся, что они честно исполнят свои обязанности перед Ядринцевым и перед Сибирью, что направление газеты будет либеральное – в этом и сомневаться нельзя было. Но я был уверен, что газета будет вестись в том же особенном направлении, в котором вел ее сам Ядринцев, т. е. что газета будет местно-патриотической. За это ручалось то обстоятельство, что вступившие в газету новые сотрудники все были до того участниками в «Сибирской газете», которая издавалась в дружественном с «Восточным обозрением» духе. Упрямство Ядринцева меня начало тревожить, и раз, когда мы шли вдвоем по Большой улице, я раздраженно ему сказал, что если он сейчас не назначит день совещания, то я прекращу всякие разговоры с ним о новой редакции. Таким образом, я вырвал у него согласие на совещание. Оно состоялось в моей квартире: собралось около десяти человек. Участвовали в нем: Шостакович, Волховский, Ошурков, доктор Писарев и другие.
Ядринцев заявил собранию, что он не считает «Восточное обозрение» своей собственностью: эта газета – достояние области, и если интересам области более соответствует другая редакция, то он готов удалиться из газеты и передать ее в другие руки, не предъявляя на нее никаких прав собственности. Он желал бы только поставить одно условие – чтобы обеспечить за нею то направление, которое, по его мнению, необходимо для сибирского областного печатного органа: пусть в редакции будут представлены один или два человека, которых Ядринцев считает своими верными единомышленниками. Он назвал при этом имена Ошуркова, доктора Писарева и меня. Это заявление Ядринцева меня неприятно поразило. В нем блеснула слеза сожаления человека, из рук которого вырывают его любимое дитя. Я вовсе не представлял себе, что дело будет иметь в конце концов такие результаты, хотя теперь не стану настаивать, что новая редакция не оттерла бы Ядринцева от «Восточного обозрения» навсегда.
Загоскин, который, кажется, тоже участвовал в совещании, потом горячо высказывался против новой редакции; одного из членов совещания, который больше других горячился и говорил о необходимости реформировать «Восточное обозрение» и особенно в мрачных красках представлял политическое падение газеты, Загоскин даже возненавидел, а чтобы выразить к нему свое омерзение, он назвал его «глистом». Новые сотрудники газеты нашли необходимым выплачивать Ядринцеву 1000 рублей в год как бы в вознаграждение за то, что он создал почетное положение газете и приобрел для нее симпатии в стране. Я не помню, как они отнеслись к требованию Ядринцева устроить надзор за газетой; думаю, что они против него не возражали; думаю так потому, что если б возражение было, то оно осталось бы у меня в памяти. Через несколько дней Ядринцев объявил мне, что он передает газету Ошуркову. Таким образом окончились переговоры с членами совещания. Ядринцев сохранил за собой право издателя, а Ошурков стал редактором газеты.
Вслед за тем Ядринцев уехал в Монголию. Расчеты Ядринцева, который очень хлопотал об этой поездке, оправдались. Осенью Ядринцев вернулся в Иркутск неузнаваемым. Мутный взгляд и отвислая губа исчезли. Он вернулся живым, остроумным, без умолку рассказывающим о своем путешествии. Открытие, сделанное им, его опьянило, он рвался в Петербург и Париж, чтобы пропагандировать свое открытие, что он и не замедлил вскоре исполнить.
К «Восточному обозрению» он, однако, уже более не вернулся. Если бы он приехал в Иркутск, Ошурков, конечно, беспрекословно передал бы ему редактирование газеты. Но Ядринцеву уже не хотелось возвращаться в Иркутск. С этим новым возвращением уже не было соединено тех обаятельных надежд, которыми был овеян его приезд в Иркутск во времена графа Игнатьева. Он остался в Петербурге.
Оказалось, что целительные силы Монголии и археологии не имели продолжительного действия, снова стали наступать моменты упадка духа. Очевидно, он не мог жить без работы, которая захватила бы все силы его организма. Он опять начал думать о «Восточном обозрении»; но так как переселение в Иркутск ему не улыбалось, он стал было хлопотать о переносе газеты снова в Петербург. Можно было предвидеть, разумеется, что из этого ничего не выйдет, неблагоприятные для издания сибирского областного органа в Петербурге обстоятельства, заставившие его перенести «Восточное обозрение» в Иркутск, с той поры не изменились к лучшему. Не было никакой надежды на то, чтобы «Восточное обозрение» с переносом в Петербург сохранило бы подписку, какую имело в Иркутске. Так новые мечты Ядринцева и не реализовались.
Так печально кончилась судьба «Восточного обозрения» и ее первого редактора. Л. Н. Майков считал большой ошибкой Ядринцева, что он, не заручившись необходимым для издания капиталом, не взвесив умственные силы своей области, рискнул издавать газету. Так мог рассуждать только человек с умеренными требованиями к общественной жизни, человек, у которого прогрессивное желание благополучно соразмерялось с современными официальными условиями печати. Хотя Ядринцев и ринулся в печатную хлябь, как беспечный юноша, не соизмерив своих сил и средств, кто же теперь, когда эпизод завершился, осмелится сказать, что героическое усилие Ядринцева осталось без последствий, что его жизнь и деятельность прошли, не оказав никакого воздействия на сибирское общество! Печальный конец «Восточного обозрения» обусловлен не одним недостатком денежных средств и умственных сил – он зависит также и от официальных условий печати. Для успеха печатного органа необходима свобода; без этой свободы можно издавать только такую газету, как «Сибирь» Клин- дера. Тому, кто пожелает прожить свой век благополучным россиянином, следует посоветовать не браться за издание провинциальной газеты с серьезным направлением. Такое издание начнет медленно чахнуть, вгонит в чахотку редактора и под конец увлечет за собой в могилу, как это и случилось с Ядринцевым. «Восточное обозрение» под ударами цензуры и других официальных невзгод после кратковременного блестящего начала стало тонуть; тонуло, тонуло и, наконец, пошло ко дну. Редактор крепко вцепился в него, и как ни ясно видел грозящую катастрофу, он не мог выпустить его из рук – не считал это для себя нравственно возможным, – и вместе с ним пошел ко дну.
Николай Константинович Михайловский выражал сожаление, что Ядринцева отставили от «Восточного обозрения». Я не сомневаюсь, что Ядринцев жаловался ему на своих друзей. Что над ним было совершено некоторое насилие – это правда: ему очень не хотелось передавать «Восточное обозрение» в другие руки. Но делалось это из желания добра ему же.
Совесть моя чиста от всякого упрека в измене моему другу. Во второй половине своей жизни он бывал иногда недоволен мной и жаловался на меня, но, несмотря на темные полосы, которые пробегали между нами, мы оставались друзьями; едва ли кто любил его больше меня.
Однако хотя я на это прошлое смотрю со спокойной совестью, а все- таки нахожу, что я поступал с ним не так, как следовало бы. Перед концом его жизни я был с ним если не жесток, то жесток.
После смерти Аделаиды Федоровны передо мной оказалось два Ядринцева. Один, которого я знал в стенах университета, потом в стенах омского острога и в омской гаупвахте, потом в Шенкурской ссылке и, наконец, опять в Петербурге, в качестве редактора «Восточного обозрения». Это был человек, всецело охваченный мечтою о лучшем будущем Сибири – о великом будущем, как он любил говорить, – искренно желавший послужить для осуществления этой мечты; западник, воспитавшийся на Белинском,
Герцене и Чернышевском, с жадностью впитавший в себя идеи Запада, преклонявшийся перед западной культурой и ставивший целью своей жизни пересадку европейских форм жизни на русский восток, прививку европейских идей сибирским умам. Поглощенный такими мечтами о будущем Сибири, он забывал о своих личных интересах, не только об интересах мещанского характера, но даже и о таких, как, например, литературное реноме. Это был человек, который принадлежал не себе, а другим. Он тогда был полон надежд на счастливое будущее, на славу для своей отдаленной от культурного мира родины, на благодарность потомства. Был всегда весел, остроумен, никогда не унывал, по крайней мере, надолго, легко переносил все житейские невзгоды, о которых рассказывал с большим юмором, заставлявшим весело смеяться собеседников.
Другим его сделал Иркутск. Антей от соприкосновения с почвой поднимался с удвоенной силой. С Ядринцевым от соприкосновения с родной почвой произошло совсем другое: он превратился в вялого журналиста, печатающего только из расчета обеспечить себе мещанское существование. Это изменение в темпе жизни было похоже на то, которое совершилось с другим сибирским патриотом, выступившим задолго ранее Ядринцева, с Ершовым, автором «Конька-Горбунка». Только контраст в жизни Ядринцева между началом и концом ее гораздо слабее. Ядринцев все-таки до конца жизни что-нибудь делал в духе той программы, которую составил в дни своей молодости. Иногда и в эти годы своего упадка в нем появлялся прежний Ядринцев, но ненадолго.
Я горячо любил первого Ядринцева. Он мне представлялся обаятельным воплощением Европы с ее безграничными чаяниями на счастливое будущее.
Я всякий раз со спокойным духом отправлялся в свои отдаленные путешествия в Монголию и к границам Тибета, уверенный, что оставляю Сибирь не сиротой, что у нее есть верный друг, который ей не изменит.
Но мне не нравился второй Ядринцев. Я никак не мог примириться с мыслью, что Ядринцев прежний уже не воскреснет. Я придумывал детские планы к реставрации Ядринцева, мечтал – нельзя ли найти другую Аделаиду Федоровну, сочинял проекты создания богатого денежного фонда для «Восточного обозрения». Как это было с моей стороны наивно! Влюбленный в перспективу, созданную моим воображением, я забывал, что «Восточное обозрение» потерпело поражение от столкновения с реакционным направлением русской государственной жизни. Для Ядринцева, с его молодой верой в торжество света над мраком, с его верой в общество, в котором, ему казалось, должны преобладать симпатии к добру над злыми инстинктами, печальный конец был неизбежен. Он ушел со сцены не без борьбы. Но борьба оказалась не по силам. Я был свидетелем каждого момента этой борьбы. Я видел, как мой приятель брал одну траншею за другой; на моих глазах один за другим падали передовые форты; наконец, пал Малахов курган. Вот в это время, когда публицист, лишенный средств борьбы, связанный по рукам и ногам, все-таки не выпускает из своих рук старого знамени, он заслуживает сочувствия и снисхождения. А я как будто не принимал в расчет этого положения; я продолжал быть требовательным к своему другу, как будто бы он пользовался все еще тем же благополучием, как в первый год существования «Восточного обозрения». Теперь мне тем более стыдно за себя, что я ему был очень много обязан в деле осуществления моих путешествий: он постоянно популяризировал мое имя в сибирских кругах, благодаря чему я получил на свои экспедиции пожертвования от богатых сибиряков (В. Ф. Каменский, В. П. Сукачев, И. М. Сибиряков).
Такой ли должна быть судьба Ядринцева? Человек отдал на службу своей родине всю свою жизнь, жертвуя счастьем своим и семьи. Другой бы на его месте составил бы себе из газетного предприятия хорошее обеспечение до конца жизни, умея входить в компромиссы с житейскими условиями, ловко лавируя между рифами цензуры. Но Ядринцев не ограничивал свою задачу честной проповедью; он хотел служить родной стране образчиком гражданского поведения и потому жизнь кончил богемой.
Теперь, когда лучше можно разглядеть и сознать всю несправедливость судьбы к Ядринцеву, упрекаешь себя, что в свое время мало задумывался о его положении и мало прощал ему.
Энциклопедии городов | Энциклопедии районов | Эти дни в истории | Все карты | Всё видео | Авторы Иркипедии | Источники Иркипедии | Материалы по датам создания | Кто, где и когда родился | Кто, где, и когда умер (похоронен) | Жизнь и деятельность связана с этими местами | Кто и где учился | Представители профессий | Кто какими наградами, титулами и званиями обладает | Кто и где работал | Кто и чем руководил | Представители отдельных категорий людей