Сергеев Дмитрий Гаврилович (7 марта 1922, Иркутск – 22 июня 2000, Иркутск), прозаик. Член Союза российских писателей. Участник Великой Отечественной войны, почетный гражданин г. Иркутска. Автор многих книг, в том числе: «Завещание каменного века», «В разгаре сезона», «Позади фронта», «Конный двор», «Запасной полк» и др.
Глава первая (Июль 1988 года)
Наконец-то разрешилась одна загадка почти 60-летней давности. Правда, вместо нее появилась другая. Эта, скорее всего, неразрешимая. Попытаюсь рассказать по порядку, с самого начала.
Только вот закавыка: что считать началом? То, что случилось в конце августа 1932 года, или происшедшее со мной недавно? Если я скажу, что это одно и то же событие, меня сочтут за психа. Но я не псих. По крайней мере, мне кажется, не псих.
Начну с недавнего события, оно свежо в памяти.
Итак, не лето тридцать второго года, а недавнее, только что прошедшее – 1988-го. У нас в Иркутске оно было на редкость сырым и непогожим. И все же изредка выдавались знойные дни с удушливой жарой, которая особенно тяжело переносится в городе. Мне не десять лет, как было в далеком тридцать втором, а шестьдесят шесть, я не босоногий, постоянно голодный отрок, а старик, страдающий уже не от голода, а от несварения желудка.
Я брел по улице Горького в направлении автобусной остановки в центре города. Автомобильное движение по Горького одностороннее. Упоминаю об этом, поскольку данное обстоятельство будет иметь значение в моем рассказе.
Асфальт почти плавился, битумные пары отравляли воздух, бегущие мимо машины добавляли в него ядовитые выхлопы.
Я держался поближе к стенам домов, лишь здесь в эту полуденную пору была тень. В правой руке нес размалеванную полиэтиленовую сумку, в ней лежал теплый еще лаваш, купленный у кооператоров. Я досадовал на себя: зачем купил? Лаваш мне не нужен. Покупал я его, думая о внуках – они любят, а того, что оба мои внука не возвратились еще из пионерлагеря, не вспомнил. Внуки в пионерском лагере, сын с невесткой в санатории на Черном море. Кому он нужен, лаваш?
Так я тащился потихоньку, занятый своими никчемными мыслями. Смотрел под ноги, не поднимая головы. Собственно, смотреть тут не на что, я наизусть знаю все, что могу увидеть. А вот под ноги глядеть необходимо: волдыри на асфальте и выбоины – шагу не ступишь. Я уже попадал в травмпункт с вывихом стопы. Вторично зарекся. Намучился куда больше, чем в сорок третьем, когда меня припечатало минными осколками. Тогда донимала только боль и я ослабел от потери крови, а здесь меня бесили равнодушие и бессердечность наших хваленых бесплатных эскулапов. Особенно нужно быть бдительным, переходя улицу: мало того, что всюду колдобины и неровности, вполне можно угодить в раскрытый канализационный люк. Тебя же и накостерят мастеровые, которым лень поставить ограждения. Пожалуй, довоенные мостовые были безопасней. Говорю об этом не из стариковской склонности поворчать, как может заподозрить читатель, а по другой причине. Старинная булыжная мостовая – необходимая подробность в моем рассказе, как, впрочем, и лаваш, купленный мною по забывчивости.
Именно старую мостовую я и вспомнил, когда начал переходить улицу. Предварительно глянул налево, удостоверился: помех нет. К остановке, расположенной невдалеке, подошел автобус. К тому времени, когда он снова тронется, я буду уже на другой стороне. Смотреть направо нужды не было: с той стороны движение транспорта запрещено. Место для перехода я выбрал напротив уродливой тумбы из кирпича – монстра современной архитектуры, более всего напоминающего гигантский стульчак в общественном сортире. Его кирпичные ноги частично перегородили тротуар, люди шли между ними, не замечая страшилища, которое громоздилось у них над головами. Мы ко всему стали быстро привыкать. А я и вовсе не смотрел на новое здание – просто оно находилось передо мной.
Едва я ступил на проезжую часть, как в окружающем мире случилось нечто из ряда вон. Странный звук, напоминающий треск разрываемой материи, всколыхнул воздух. Дуновение свежести окатило разгоряченное лицо. Неуловимо знакомый запах пробудил в памяти давнее, почти забытое. Сердце сдавило от внезапного предчувствия неведомого и вместе с тем памятного мне, что должно произойти мгновение спустя. Чувство было нежданным, никак не связанным с моим недавним настроением и мыслями.
И вдруг – истинное чудо! – до слуха отчетливо донесло праздничный колокольный благовест. Этого мягкого, ненавязчивого музыкального звона я не слышал уже больше полувека.
Другая странность, поразившая меня ничуть не меньше, была мостовая, которую я обнаружил у себя под ногами, явственно ощутив окатость булыжника сквозь мягкие подошвы кроссовок.
Изменилось и многое другое. Всего сразу я не в состоянии был охватить, поочередно поражался тому, что попадало мне на глаза, достигало слуха, обоняния. Воскрешалось многое, казалось, утраченное, исчезнувшее напрочь. Все мои чувства были изумлены и взбудоражены. Я вскинул голову и увидел небо прозрачным и чистым, словно с него вмиг содрало млечную кисею смога, только что висевшего над городскими крышами.
Я вторично посмотрел влево и – не успев даже изумиться – обнаружил на месте автобуса извозчичью пролетку, в которую был запряжен буланый рысак. Я лишь подумал, что успею перейти улицу раньше, нежели пролетка поравняется со мной.
В этой части города я был неделю назад. Когда же ухитрились убрать асфальт и настелить мостовую? Не простая ведь работа, и мастера перевелись. Неужели надумали реставрировать старину в центре города? Мысленно я одобрил затею, однако поразился: до чего же быстро провернули. Выходит, наши городские власти стали разворотливыми? Не похоже на них.
Собственно, все эти мысли лишь несвязно пронеслись в сознании, не успевая облечься в слова. События совершались много быстрей, чем о них возможно рассказать.
Только я поднял голову, как впереди на противоположной стороне улицы вместо безобразного чудища возникли старые ворота с кирпичными стояками и чугунными створами. Вернее, с одним створом, распахнутым внутрь ограды. Второго не было на месте, он лежал в стороне, кособоко прислоненный к стене дощатой будки непонятного назначения. В глубине пустынного двора, заросшего хилой муравой, виднелась обшарпанная стена здания, подле которой посреди груды мусора и щебня возвышался железный чан, подвешенный над костром. Мужик, голый по пояс, с головой, покрытой мятой брезентовой шляпой, длинной закопченной кочергой ворошил угли. Нанесло запах расплавленного вара.
Левее каменного стояка ворот, на месте, где полагалось находиться новому скверу, очутился двухэтажный бревенчатый дом, наполовину заслоненный дощатым забором и кустами черемухи. Ветви свешивались через заплот в улицу, ягоды на них были рясными, но еще не созрели, их лишь слегка тронуло коричневым налетом.
— Э-гей! Проснись, растяпа! – прогремел сердитый окрик. За моей спиной справа, откуда не положено, по булыжникам протарахтела порожняя телега.
Я обернулся и остолбенел. Конный обоз растянулся на добрый квартал. Могучие красавцы битюги, карие, гнедые, серые, буланые, чалые, ходкой полурысью трусили посреди мостовой. Резные крашеные дуги возвы
шались над их головами, медными и латунными бляхами сверкала сбруя. На пустых подводах через одну, где сидя, где стоя в рост, ехали возчики, наряженные по старинке, будто для съемок фильма из довоенных лет. Невиданные с той поры широченные грузчицкие шаровары пузырились на их чреслах, разноцветные кушаки опоясывали посконные, реже сатиновые косоворотки.
Я глазел на них завороженно, утратив способность чему-либо удивляться. Разноголосый перезвон лился в вышине, прозрачный воздух, пахнущий свежестью, полнился им.
Невзрачная кудлатая дворняжка с крохотной лисьей мордочкой, остервенело лая, бросилась на меня, норовя цапнуть за лодыжку.
— Но, но, не беснуйся, – попытался я урезонить ее.
На звук моего голоса песик вскинул голову, осмысленно глянул на меня коричневыми пуговками. Лишь на одно мгновение он перестал лаять. В следующую секунду с удвоенной яростью окрысился на мои ноги. Похоже, его раздражали кроссовки. Я говорил негромко, стараясь утихомирить взбесившуюся дворняжку. Мой голос действовал на нее отрезвляюще, но кроссовки понуждали задыхаться от злости. Не очень-то мне хотелось быть покусанным. Собачонка, вероятно, бродячая, хозяина не сыщешь, некому будет сводить ее на обследование, придется мне принимать уколы от бешенства.
К счастью, я ошибся – объявился хозяин дворняжки.
— Бобка, нельзя! Не сметь!
Семилетний мальчонка, донельзя худущий, костлявый, загорелый, как головешка, выбежал из распахнутых ворот. На нем надеты короткие штанишки, которые держались на перекрещенных матерчатых лямках. Стриженная под нулевку, большая для его хилого тела русая голова ничем не покрыта.
Нечто туманное, неясное, словно образ, мелькнувший в сновидении, встрепенуло мои чувства, заставило сильней забиться сердце.
Появление пацаненка не утихомирило Бобку, напротив, придало ему отваги. Песик рычал, оскаливая острые зубы, выказывая готовность пожертвовать жизнью, если потребуется защитить своего хозяина. Малец пытался изловить собачонку, но Бобка увертывался. Его лисья мордашка мгновенно преображалась, едва он оборачивался к мальчишке, – излучала бесконечную доброту и преданность.
Из двора в улицу выбежали еще двое пацанов, несколькими годами старше первого. Оба одеты в те же короткие штанишки на помочах. Единственным отличием была вязаная из разноцветных ниток круглая шапочка с кисточкой по голове одного из них. Такие шапочки были в моде в начале тридцатых годов, их называли ермолками. Все трое своей редкостной худобой вполне могли соперничать с обитателями варшавского гетто из времен Второй мировой войны. Кожа на спине одного, чья голова была покрыта ермолкой, недавно сгорела, облезла, рваными струпьями висела по краям пятна, наново покрытого загаром. Мальчишка был белобрыс и веснушчат. Похоже, что нос у него уже не однажды облез.
Общими усилиями мальчишки отогнали Бобку от моих ног. Он, наконец, угомонился, по-видимому, осознав, что никакой опасности для его хозяев я не представляю.
Подводы продолжали тарахтеть за моей спиной. Наносило напрочь забытыми запахами конского навоза и пота. В освеженном, прозрачном воздухе, не смолкая, разливался колокольный перезвон. Звуки будоражили, подстегивали мою память. Догадка пришла, как озарение.
— Вася Колобок? – обратился я к белобрысому.
Парнишка вздрогнул, вытаращил на меня пронзительно синие глаза. Полнейшее смятение изобразилось на его лице.
— Коля Скворец, – назвал я второго пацана по имени, которое вдруг само всплыло из заповедного уголка памяти.
Услышав свое прозвище от незнакомого старика, мальчишка утратил дар речи. Мне самому стало не по себе от своего внезапного прозрения. Я несмело перевел взгляд на младшего из троих огольцов.
— Витя, – чуть слышно выговорил я непроизвольно онемевшим ртом.
Малыш испуганно уставился на меня.
Господи, какое у него истощенное лицо! Какой воспаленный взгляд.
Разбуженная память скупыми порциями подсказывала мне, что должно происходить дальше. Вспомнить сразу всего я не мог. Я только знал, что встреча будет недолгой, и лихорадочно думал, что бы мне успеть сделать для них. Голод – вот самое жестокое и страшное, что мучило их постоянно.
— Возьмите, ребята, – торопясь протянул я им полиэтиленовую сумку, в которой находился вовсе не нужный мне лаваш.
Дети боязливо приняли подарок.
— Не бойтесь, – улыбкой старался я ободрить их. – Ешьте – это хлеб.
Но они и без того уловили запах съестного. Лепеха тотчас была разорвана на увесистые лафтаки. Меньшой, Витька, первым вспомнил про Бобку. Песик на лету изловил брошенный ему кусок и проглотил не жуя.
— Ребята, вы Сережу Зуева знаете? – спросил я.
Мальчишки перестали жевать, затихли с разинутыми ртами.
— Не знаем, – первым соврал Коля Скворец. Непроизвольная судорога искривила его верхнюю губу.
— Не, не знаем, – лжесвидетельствовали двое других.
— Не нужно меня обманывать, – рассмеялся я. – Я не причиню ему вреда. Тот самый Сережа, который разбил стекло на веранде.
Эта последняя подробность вспомнилась мне только что.
— Сережа не разбивал, – вступился за своего друга Скворец.
— Он невзначай, – дополнил маленький Витька.
— Его Петька Жмот под руку подтолкнул, – прибавил в защиту Сережи Зуева Вася Колобок.
Мое внимание привлекла юная особа, появившаяся в глубине двора. Девушка стояла спиной к нам, запрокинув голову кверху, что-то говорила невидимому мне мальчишке. Я тут же вспомнил, кто был этот мальчишка. Он находился сейчас на втором этаже, в захламленном коридоре с обшарпанными стенами.
«Нина, обернись!» – мысленно взывал я, не решаясь окликнуть ее вслух.
Еще сильней мне хотелось увидеть мальчишку, с которым она разговаривала.
Увы, Нина не обернулась. Не показался и мальчишка.
Громкий, тарахтящий стукоток принесло с вышины. Он заглушил колокольный перезвон, разрушил очарование благовеста. Из-за конька кровли ближнего дома в синеву неба выплыл старенький двукрылый самолет с водяными лыжами, подвешенными на месте шасси. Такие аэропланы в тридцатые годы взлетели с Ангары, совершая разбег по водной поверхности. Место взлета и посадки было неподалеку от устья Ушаковки.
— Ироплан! Ироплан! – возбужденно вскричали мальчишки. Я, задрав голову, смотрел на летящий невысоко над крышами самолетик допотопной конструкции.
Он еще не скрылся из виду, как небо вторично распорол треск разрываемого полотна. Земля у меня под ногами колыхнулась, вокруг все начало меняться с непостижимой быстротой. Я наблюдал как бы сдвоенную картину – два разных изображения, по ошибке запечатленные на одном снимке: старые ворота, распахнутые во двор, и тут же – кирпичные ноги- тумбы, держащие на себе гигантский стульчак. Недолгое видение патриархальной улочки в своем убогом провинциальном убранстве сменилось неуютом общественного сквера, через который туда и сюда спешили по своим делам озабоченные горожане. От легкого головокружения меня мутило, земная твердь зыбилась под ногами.
Когда я очнулся, мальчишек на прежнем месте не было. Конный обоз исчез, булыжная мостовая сгинула – возвратился асфальт, по нему, как положено, в противоположную сторону катились легковые автомобили, прошел автобус. Меня обдало зноем и удушливым смрадом бензинных паров. Вместо колокольного звона раздавалось урчание моторов и шорох колесных шин по раскрошенному асфальту.
Я переместился в свое время, мальчишки остались в далеком 1932 году.
Лишь один Бобка ошалело метался посреди чуждой ему обстановки, носом тычась в ноги прохожих, ища потерянные следы босых мальчишечьих пяток. Он находился в полной прострации, не в состоянии был злиться и лаять, шарахался от людей. На него замахивались, норовили пнуть.
Глава вторая (Август 1932 года)
На правом берегу Ушаковки, позади Казанской церкви, некогда была роща. В ее глубине стоял двухэтажный бревенчатый особняк. До революции и первые годы после нее в доме помещался загородный ресторан «Северная Пальмира». Городская знать и прочий состоятельный люд наезжали сюда покутить и развлечься на лоне природы. По вечерам окраину оглашали звуки духового оркестра. На обширной застекленной веранде, на освещенной площадке под соснами танцевала праздная публика. Крушение нэпа положило конец загородному ресторану. Особняк стал бесхозным, новая власть не находила ему применения. Предприятий, желающих разместить в нем контору, не сыскалось: служащим далеко, несподручно добираться на работу.
И вот, в 32-м году, наскоро проведя кой-какой ремонт, застеклив окна, в бывшем ресторане на летние месяцы разместили детский садик. Местоположение вблизи хотя и мелководной, но чистой и прозрачной речки, сосны, лиственницы и березы, росшие вокруг, создавали почти санаторные условия. Садик предназначался для детей спецов. Слово «спец» в своем новом значении вошло в употребление в двадцатые годы. Образовалось путем сокращения обычного – специалист. Как раз мода пришла такая – сокращать и укорачивать слова или же их двух-трех лепить новое. Так-то оно так, но не совсем так. Новое слово наполнилось смыслом, какого не содержалось в старом. Верно, что «спец» означало «специалист», но непременно выходец из состоятельных слоев общества, не пролетарий и не бедняк крестьянин. Новая власть нуждалась в квалифицированных работниках, допускала спецов к управлению производством, но признавала эту меру временной. К началу тридцатых годов роль спецов заметно упала, но кое-где с ними еще считались и кой-какие привилегии им давали. Вскоре, верно, многие из них горько пожалели об этом. Более прозорливые догадывались, какая участь уготована им самим и их семьям в недалеком будущем, поспешно меняли место жительства, утаивали свою квалификацию, приобретенную на родительский достаток при царском режиме, устраивались подсобниками, грузчиками, плотниками, слесарями – кто что умел. Но таких провидцев нашлось немного, большинство цеплялось за свое призрачное благополучие: лучшую, чем у других, квартиру, доппаек – мизерную прибавку к скудной карточной норме. Высокая сравнительно с другими категориями работников зарплата не давала преимуществ: купить на деньги в магазинах было нечего. А рыночные цены сводили разницу в зарплате на нет. Не приобретательством занимались семьи спецов, а мало-помалу спускали через перекупщиков нажитое прежде добро. Новая сановная знать начинала обогащаться – скупала.
Мальчишки, с которыми судьба свела меня в то давнее лето, были постоянно голодны, как и мы с Витькой. Возможно, им приходилось еще хуже нашего: мы-то уже притерпелись, а для них бедность и нехватка еды только начались.
Мы с братом случайно оказались в том садике. Нашим родителям и в пору, когда отец был жив, никаких льгот не полагалось: отец значился чернорабочим, образования не имел вовсе, а у матери было три класса церковноприходской школы, работу она умела делать только самую простую. В ее обязанность входило убирать помещение, мыть посуду, чистить картошку, носить воду с речки, топить кухонную печь. Видимо, уже тогда на уборщиц и судомоек возник спрос – маму долго уговаривали пойти на временную работу. Сложность заключалась в том, что жить нужно было при садике. Не всех это устраивало. Мать согласилась, но поставила условие – Витька будет при ней, его зачислят в группу.
Ну, а я и вовсе попал в детсад на птичьих правах. Большую часть лета я провел в пионерском лагере, домой возвратился в середине августа. До начала занятий в школе и до закрытия детсада оставалось около двух недель. Администрации вторично пришлось пойти на уступку: меня приняли в старшую группу. Конторские, от которых зависела моя участь, окрестили меня нахлебником и дармоедом. Я, верно, не подозревал, сколько хлопот задал чиновникам, ведающим снабжением детсада, – узнал после из рассказов матери. Уже и в ту пору главным стала не забота о детях, а безупречное заполнение всех пунктов в отчете. Мое появление вносило путаницу: меня нельзя было приплюсовать в графу «дети спецов», к тому же я вышел из положенного возраста. Относительно последнего пункта нарушения уже были допущены. Возможно, именно это обстоятельство и встревожило ответственных товарищей: из-за меня любая комиссия могла вскрыть и другие неполадки. Не ведаю, каким путем они вышли из затруднения.
На мое счастье, в детском саду нашлись пацаны, дружба с которыми не ущемляла моего достоинства. Их было трое. Каждый по-своему был примечательной личностью. Фамилий я не запомнил, одни имена и прозвища.
Меньше остальных мне запечатлелся Петька Жмот. Внешности его совсем не помню. Он держался особняком. С Васей Колобком и Колей Скворцом я быстро подружился. Прозвище Жмот, вполне заслуженное Петькой, определяло основную черту его натуры – он был жаден и скуп. Никогда ни с кем не делился чем-либо, не давал трогать своих вещей. У нас, верно, мало было такого, чем бы могли пользоваться другие: все имущество состояло из штанишек и рубашки, которую надевали поутру да вечером, когда становилось прохладно. Ценность представляли одни наши рогатки. Их приходилось прятать от взрослых. У нас троих имелся общий тайник – ямка под лежнем посреди зарослей крапивы на месте бывшего погреба. Петька прятал отдельно. Сам он предпочитал стрелять из чужих рогаток, свою берег.
Еще у Петьки была сетчатая майка с короткими рукавчиками, которую он не снимал ни днем ни ночью – боялся, как бы мы не стибрили ее. Основания для опасения у него были: мы и впрямь зарились на его майку, ее можно было употребить вместо сети для бредня. Мелкая рыбешка тогда во множестве водилась в Ушаковке, а рыболовецкой снасти в детсаду не было. Любой из нас троих не стал бы жилиться, пожертвовал майку ради подобной цели. Но майка была только у Петьки.
Колька Скворец запомнился мне одной примечательной особенностью своего лица. Когда он начинал говорить, правый край верхней губы в него приподнимался, обнажая зубы до десны. Движение получалось непроизвольным, подобием судороги, не зависело от Колькиного желания, сам он и не замечал. Не понимаю отчего, но какие бы слова он ни произносил, они воспринимались более значащими и наполненными смыслом, нежели его содержалось в них. Неуправляемая судорога верхней губы производила на нас гипнотическое действие. Чем объяснялось его прозвище, не знаю, возможно, присвоено было по фамилии Скворцов, но нечто птичье проглядывалось в его лице – было оно узкое и остроносое.
Коля Скворец – единственный из нашей компании, кто привлекал внимание девочек. В том возрасте мы единодушно презирали девчонок, не считая их полноценными существами. Всякому другому пацану внимание девчонок могло навредить, но Коле Скворцу мы прощали этот недостаток.
Еще у него была самая лучшая рогатка, в сравнении с остальными она выглядела фабричной. Никому из нас не хватало силы на полную длину растянуть резиновую пращу на ней. Но, даже и растянутая наполовину, она сообщала речному катышу, употребляемому вместо снаряда, скорость пули, выпущенной из нагана. Из Колькиной рогатки стреляли по очереди, кто захочет – Колька не был скаредом.
Прозвище Колобок не подходило белобрысому Васе – он был долговязый и тощий. Возможно, Колобком его нарекли в раннем детстве, когда он еще не страдал от голода, был пухлощеким, круглым. Однако кличка удержалась, нас ничуть не смущало несоответствие прозвища и внешности. Главное качество, отличающее Васю, была верность дружбе, он бы и под пытками не выдал своих. Попервости меня немного смущал вид его постоянно облупленного носа и множество веснушек, которых не затушевал даже летний загар.
От малышни мы держались особняком, не находя с ними одинаковых интересов. И уж тем более не водились с девчонками. Игры, какие они затевали, оставляли нас равнодушными.
Из детсадовских воспитательниц лучше помню самую молодую – Нину. Она шефствовала над группой мальчиков. Ей поручили присматривать за нами. Свою задачу Нина исполняла, не осложняя отношений с нами излишней опекой и придирчивостью, верила нам на слово. Если мы обещали ей не уходить за пределы владений детского сада, так соблюдали условие. Хотя тут тоже была сложность. Дело в том, что ни оградой, ни какими другими знаками территория детсада не была обозначена. Его владения были чисто условными. Лишь с одной стороны пролегала бесспорная граница. Примерно в ста шагах от дома вверх по Ушаковке находилась лесопилка. Площадь, принадлежавшую ей, обносил покосившийся забор. Нас удерживала не тесовая ограда, а то, что за ней не было ничего достойного внимания: навалы круглых бревен, горы опилок, нагромождения из обзола из горбыля, да еще крытая сараюшка, из которой по временам разносился визг механической пилы.
Еще с двух сторон владения садика условно ограничивали старые аллеи, заросшие дикими кустами и травой в пору бесхозяйственности. С четвертой стороны пограничной межой служил берег речки. Немного ниже лесопилки Ушаковка разветвлялась на два рукава, образуя посредине обширный травянистый остров. Ближняя к нам протока – немноговодная и мелкая, ее можно перебрести по камням, почти не замочив ног. Другая, дальняя, протока несла главные воды. Очередной паводок мог поменять роли проток, такое происходило нередко. Но в августе 32-го года левый рукав Ушаковки был главным, по нему речка устремляла свою воду. Для нас это обстоятельство имело не последнее значение. Будь иначе, остров, расположенный напротив рощи, стал бы недоступен для малышей. Воспитательницы не разрешали бы нам перебредать через бурную речку. Просторный, вытянутый вдоль русла остров, словно нарочно предназначен для игр. Днем воспитательницы уводили туда ребятню, как на пастбище. Следить им нужно было только, чтобы кто-нибудь не убежал на дальнюю протоку, не вздумал искупаться в речке. По мнению взрослых, пора для купания в нынешнем сезоне уже минула.
— Ильин день когда себе был – на носу Второй Спас, – утверждала детсадовская повариха тетя Дуся.
Почему от этих календарных дат зависели сроки купания, нам было невдомек. У нас имелись веские причины сомневаться в правоте взрослых. Ушаковская вода на ощупь была еще вполне сносной, местная рабочедом- ская шпана купалась вовсю. Пацаны, жившие на другом берегу, тоже. Простуда их не брала. Им можно, а нам – не сметь.
Мирные игры, в какие малышей вовлекали воспитательницы, иногда прерывались. Босоногая орда рабочедомских огольцов, взбадривая себя воинственными криками и свистом, устремлялась через остров к противоположному берегу, где их поджидала чужеземная рать – пацаны, жившие в домах по ту сторону речки. Вражда была постоянной, исконной, прерывалась лишь в непогоду. Бои проходили с переменным успехом. До рукопашных схваток обычно не доходило: издали швыряли друг в друга камнями, перестреливались из рогаток.
Мы соблюдали нейтралитет. Нас тоже не задевали. Ни те, ни другие не принимали нас всерьез. Отряды босоногих ратников, пробегая мимо, смотрели в нашу сторону с долей любопытства и презрения. Свою вольную жизнь они ни за какие коврижки не променяли бы на заточение даже в самом образцовом детском саду. А если бы они еще знали, что мы тоже постоянно голодны, никогда не едим вдосталь.
Едва из пределов рощи, окружающей детсад, раздавались боевые клики, наших воспитательниц охватывала паника. Малышей, точно отару овец, сгоняли в кружок. Нянечки занимали оборону. На передовую линию выходила самая отчаянная среди них, наша любимица Нина. Мы, Вася Колобок, Коля Скворец и я, присоединялись к ней, готовые в любой момент пустить в ход свои рогатки. До поры мы не извлекали их из штанишек. Догадывалась Нина о нашем боевом вооружении и только делала вид, что не замечает, или же в самом деле не подозревала, чем оттопырены наши карманы? Прибегнуть к рогаткам ни разу не понадобилось.
Петька Жмот в самый напряженный момент всегда отыскивал причину остаться в тылу, среди девочек и малолеток: то у него вдруг обнаружится заноза в ступне, которую необходимо извлечь, то в глаз попадет соринка.
Зато к нам, невзирая на мои протесты, присоединялся Витька со своим неразлучным Бобкой.
Спутать с рабочедомскими пацанами нас невозможно. Большинство местных были, хотя и в старых, порой рваных, штанах, но с длинными га- чами, подвернутыми до колен. И космы на головах носили давно не стриженные. Одним словом, выглядели сущими разбойниками.
Трогать нас не трогали, но пугали. Шумная крикливая ватага появлялась вдруг неведомо откуда, проносилась по территории детсада и бесследно исчезала в глубине рощи. Наверное, так в пределы древней Руси вторгались орды печенегов и половцев. Хотя враждебных действий местные пацаны не совершали, но держали нас в постоянной настороженности. Это обстоятельство сильней сплачивало нас, крепило нашу дружбу.
Прежде я совершенно искренне был убежден, что все чада из семей спецов, равно девчонки и мальчишки, капризули, недотроги и неженки, как буржуйчики, избалованные обильной и вкусной едой. Мне и в голову не приходило, что я могу подружиться с кем-либо из них. Я обучался в нашей советской школе и впитал одну общую для того времени истину: все стоящие люди происходят из рабочих или крестьянской бедноты. Дети спецов своим происхождением обречены вырасти людьми второсортными. Дружить с ними недостойно пролетария, каковым я на законном основании считал себя. Однако пацаны, с которыми судьба на короткое время свела меня, опровергли столь поспешный вывод. Они решительно ничем не отличались от прочих сверстников.
Мое появление в детском саду несказанно обрадовало Витьку. Он светился от счастья и гордости, не отходил от меня ни на шаг. За месяц нашей разлуки он сильно вытянулся, в будущем году, чего доброго, сравняется со мной. А загорел он так, что стал похож на негритенка – зубы да глаза сверкали посреди угольной черноты. На лопатках у него лоснилось, будто кожу там надраили гуталином. Лишь Витькины ребра по-прежнему словно бы просвечивали сквозь тело, блесткими полосами разлиновали его грудь. Свое прозвище Шкилет он оправдывал. И это несмотря на то, что целый месяц питался наравне с детьми спецов.
Особой разницы между кормежкой в пионерлагере и здешней я не нашел. Единственное, чего не давали в лагере, был утренний кофе. Более вкусного напитка я в жизни не пробовал. Кофе был, конечно, не настоящий – либо овсяный, либо ячменный. Но я тогда и не подозревал, что бывает какой-то другой кофе. К тому же молоко и сахар, которые добавлялись в него, были натуральными. Жаль, перепадало нам лишь по одному стакану. Каждый мог выдуть втрое больше, да где взять.
Что меня сильно изумило, так это то, каким авторитетом пользовался Витька. Даже самые старшие пацаны обращались с ним, как с ровней. Я было возомнил – приписал это себе: из-за меня к Витьке так относятся, не хотят ссориться со мной. Но причина была другая, я это скоро понял. Наверное, основной чертой Витькиного характера была редкостная тяга ко всяким животным. Кошек он обожал, на всякую неказистую собачонку пялил влюбленные глаза, лошадей почитал за божества, один лишь вид жеребенка приводил его в восторг. Надо заметить, что и домашние звери платили ему ответной привязанностью. Кот Киря, который никому не давался в руки – начинал устрашающе шипеть и вздыбливать шерсть, – Витьке позволял таскать себя за шкирку и при этом еще сладко мурлыкал.
Киря – здоровенный серополосый котяра – большую часть времени проводил на кухонном подоконнике. Детсадовская повариха тетя Дуся, прежде служившая в ресторане, признавала в нем того самого кота, что обитал здесь при старом хозяине. Где он провел свои бесприютные годы, чем питался, знал один Киря. Едва в доме поселились люди и затопилась кухонная печь, кот объявился и занял привычное место.
На помойку близ кухни повадились окрестные дворняги. Бобка, не- большенький песик в кудлатой черной шерсти, которую разнообразили несколько белых пятен, посаженных там и сям на груди и на боках, стал Витькиным другом и охранником. Бобка приятельствовал и с остальными ребятишками, но хозяином признавал одного Витьку, ему был предан всей своей собачьей душой. Стоило мне для острастки замахнуться на Витьку, Бобка мгновенно из добродушного существа преображался в злобного и
отчаянного волчонка, самоотверженного до умопомрачения. Витька цыкал на него, и Бобка тут же становился послушным и милым песиком.
Вокруг нашего дома в прежнюю пору находились различные строения: сарай, дровяник, амбар, погреб. Кой-где от них сохранились отесанные каменья, некогда уложенные в основании стен. Буйная, в рост человека, крапива указывала места прежних подсобок. Здесь не то что рогатки – пулемет можно было спрятать, окажись он у нас. Черемуховые кусты вплоть подступали к развалинам, образуя непролазные дебри. Прежде при ресторане держали садовника, он досматривал за порядком, не позволял диким росткам пробиваться посреди аллеи. Теперь все позарастало. Можно себе вообразить, какая тут была скукота, когда все кусты и травы росли чинно, в местах, отведенных для них.
От крыльца дома через поляну, густо заросшую травой и ромашкой, к берегу речки вела тропа. По ней воспитательницы водили нас на остров, а наша мама ходила за водой. На этом пути имелась преграда – узенькая старица со стоячей болотной водой, населенная бесчисленным множеством лягушек. По вечерам они устраивали концерты. Лягушачья самодеятельность продолжалась далеко за полночь.
Через болото перекинут мостик из трех жердушек. Мы пробегали по нему, не замечая препятствия. Нашей маме, особенно на обратном пути – с полными ведрами в руках – преодолеть шаткий и скользкий настил было не просто. Воспитательница Нина придумала мальчишкам состязание: кто сумеет перенести по мостику ведро, не расплескав воду. Допускались самые крепкие и выносливые. Этой честью пацаны гордились. Постепенно маршрут разбили за этапы, и получилась эстафета. Одни зачерпывали воду с валуна, вторые относили наполненные ведра к старице, третьи перетаскивали по жердяному мостику.
Один Петька Жмот не заразился состязательным азартом, посмеиваясь, со стороны наблюдал за нашим неразумным усердием. Наверное, самому себе он представлялся хитрым и мудрым.
Наша воспитательница была так молода, что мы называли ее просто по имени, и только малыши обращались к ней – тетя Нина. Одевалась она всегда одинаково – в синюю юбку и белую кофточку. Каждый вечер перед закатом Нина уходила на речку, чтобы постирать. Сменной кофточки у нее не было. Густые льняные волосы она стригла ровным кружком так, что они обрамляли ее голову, не достигая плеч. С Ниной мы всегда находили общий язык, лишь однажды нам пришлось обмануть ее.
Сколько бы взрослые ни стращали опасностями, подстерегающими нас за пределами владений детского сада, неведомое манило. Местные названия Косой брод, Каштак, Березки были столь же таинственными и притягательными, как мыс Доброй Надежды или Огненная Земля. И равно недосягаемы. О походе на Косой брод мы не мечтали. Ближней к нам, манящей землей были Березки. Так звалась роща, которая раскинулась на правобережье Ушаковки за лесопилкой. Она представляла собой остаток прежнего леса, некогда вольно росшего на обоих берегах речки. По слухам, в ее глубине прятался жуткий омут. Смельчаку, который отважится разыскать его в непролазной кустарниковой чащобе, нужно преодолеть топкое болото и трясину, где, помимо полчищ лягушек, вполне можно встретить водяного и лешего, а то и Бабу Ягу.
Трудней всего было провести Нину: она обладала способностью предугадывать любые наши намерения. Отчасти нам подфартило. Рыская по своему необъятному острову, мы невзначай обнаружили, что протоку можно перебрести еще в одном месте, не там, где нас водили, а против лесопилки. Открытие мы утаили. Из малышей про новый брод знал один Витька.
— Если разболтаешь. – заканчивать угрозу не было надобности, я просто показал Витьке кулак.
Бобка, бывший рядом, оскалился и заворчал. Но Витька лучше него сознавал серьезность происходящего.
— Цыц! – укротил он Бобку. – Чтоб мне провалиться на этом месте.
Для пущей убедительности Витька выпучил глаза и сделал попытку перекреститься – манеру он перенял у тети Дуси.
Пришлось вторично поднести к его носу кулак, чтобы отвадить от дурной привычки.
Любые наши разногласия быстро и однозначно разрешались при помощи этого общепонятного жеста. Поскольку мои кулаки были больше и крепче Витькиных, я всегда оказывался прав. До словесных перепалок у нас не доходило.
Случай представился в тот же день.
Нину зачем-то звала тетя Дуся. Ступить на скользкие жерди повариха не рискнула – кричала с той стороны канавы:
— Нина! Нина!
Разговор у них затянулся и, по-видимому, был очень серьезен. Нина лишь поначалу оглядывалась, желая убедиться, что ее поднадзорные не разбежались. Вскоре она перестала озираться, все ее внимание поглотил разговор. Они так и стояли по разные стороны мостика. Нина не пожелала перейти на другую сторону из чувства ответственности – хотела быть хоть на несколько шагов ближе к своей группе.
Мы не замедлили воспользоваться благоприятным случаем. Никто не видел, как мы перебрели речку и скрылись за дощатым заплотом лесопилки.
Пешеходные стежки расходились в разных направлениях. Мы выбрали среднюю, справедливо рассудив, что крайняя правая пойдет вдоль берега, а левая приведет к домам городской окраины.
Едва мы углубились в рощу, нас настиг Бобка. Это означало: поблизости нужно искать Витьку. Так и есть! Худущая, по-кошачьи проворная фигура и так же по-кошачьи разлинованная поперек тела просвечивающими ребрами, крадучись перебегала от дерева к дереву. Если я наподдаю Витьке, прогоню его, он поднимет рев – наша затея сорвется. И неизвестно как к этому отнесется Бобка. Возможно, он не посмеет цапнуть меня, но гаму задаст на всю округу. Честно говоря, мне не хотелось обижать Витьку. Он так доверчиво льнул ко мне. Может быть, вовсе не осознавая этого, даже не задумываясь, каким-то шестым или седьмым чувством Витька догадывался, что жить ему осталось совсем немного. Витькина душа заранее скорбела, прозревая близкий печальный исход, и стремилась хотя бы в моей памяти продлить свое земное существование.
По моему лицу Витька понял, что гроза миновала стороной, его негритянские глазищи обрадовано вспыхнули, он присоединился к нам.
Роща здесь была девственно нетронутой, топор и пила не касались деревьев. Причудливо изогнутые березы росли размашисто, стремились не столько тянуться вверх к солнцу, сколько норовили захватить побольше пространства вширь. Плеск речного переката не стал слышен, заглохли в отдалении голоса ребятни, играющей на острове. Тишина полнилась шелестом листвы и птичьим щебетом. В просветах между ветвями бесшумно проносились стекляннокрылые стрекозы.
Шумная, тявкающая свора бродячих собак пересекла тропу. На Бобку накинулись сразу несколько шавок. Мы уже собирались вступиться за него, с помощью рогаток прогнать обидчиков, но этого не потребовалось: собаки поладили между собой. Бобка как-то до обидного быстро снюхался с ними, примкнул к стае. Витькины призывы не поколебали его. Бобка лишь однажды возвратился, попрыгал на Витьку, лизнул его в щеку и умчался вслед за беспутной компанией. Витьку это сильно расстроило, глаза у него были на мокром месте.
Мы продвигались с опаской, готовые в любой момент выхватить из штанишек свое дальнобойное оружие – рогатки.
Вскоре тропа нырнула под сень черемуховых зарослей. Начали попадаться мочажины, подернутые зеленой ряской, воздух огласился неистовым и бестолковым кваканьем многочисленных обитателей луж.
Вряд ли нас специально выслеживали и подстерегали. Скорей всего шантрапа, бывшая в роще, услышала наши голоса, когда мы кликали Бобку, и после этого нам устроили засаду.
Пацаны возникли из кустов бесшумно и внезапно, как индейцы. Трое перегородили тропу, еще четверо окружили нас с боков и сзади. От внезапности мы опешили. И хоть в следующий миг оправились, выхватили рогатки, изготовились стрелять, ответные действия соперников были куда как более впечатляющими. В руках старшего из них, долговязого подростка со вздыбленными на макушке рыжими волосами, появился самострел. Рыжий бандит направил дуло пистолета на Витьку.
— Не доводите до греха – порешу! – предупредил он, вытаращив глаза. – Бросайте рогатки!
Хотя момент был неподходящим, слова произнесенные атаманом, изумили меня: так мог сказать только взрослый. Это придало еще больше весу его угрозе. У меня зуделись руки влепить ему из рогатки по голому пузу, но рисковать Витькиной жизнью я не посмел.
— Обшмонать! – велел главарь, не отводя ствола от Витькиного виска, жестами давая понять нам, что в любой момент готов чиркнуть коробком по запальной спичке.
Обыскать нас было проще простого: утаить что-либо в коротких штанишках невозможно.
Наши рогатки перекочевали в руки грабителей. В том числе и лучшая из них – Колькина.
— Убери пистолет, – воззвал я к совести патлатого разбойника.
Похоже, он догадался, какие отношения связывали меня с Витькой.
Загадочная улыбка проскользнула по его лицу.
— Вот вмажу дулю в дурную башку – будете знать, – припугнул он.
— Чунарь ты, – неожиданно произнес Коля Скворец.
Обидное чунарь атаман пропустил мимо ушей, завороженный судорожными подергиванием Колькиной губы. Чунарь в нашем лексиконе, означало то же, что и вахлак, только было еще обидней и оскорбительней. При других обстоятельствах за чунаря Колька схлопотал бы оплеуху, а теперь мальчишка ждал, что он еще скажет.
— В тюрьму хочешь попасть? – спросил Колька.
Упоминание тюрьмы не смутило патлатого.
— Не стращай, не на пугливых нарвался. Прикончу вашего пацаненка – и только нас видели. Ищи ветра в поле.
Его довод представлялся мне куда как более резонным, чем Колькина угроза тюрьмой. Спичечный коробок уже прикоснулся к головке запальной спички – по спине пробежали мурашки. Глядя нам меня, Витька затрясся от страха.
— Мама! – писклявым голосом воззвал он.
— Не вякать! – рявкнул на него главарь, озираясь по сторонам.
Паниковал он напрасно: детсад остался далеко, ни мама, ни воспитательницы не придут к нам на выручку.
Однако услышать Витьку нашлось кому. Стремительный, шуршащий звук раздался в чаще – сквозь кусты к месту происшествия прорвался Бобка. Отвага и ярость переполняли его крохотное существо. Быстрота, с какой он мчался, не позволяла ему даже взлаять – из его зубастой пасти вырывался один неистовый, устрашающий хрип. Из рук остолбеневшего атамана выпал пистолет – Бобка первым делом набросился на рыжего верзилу, безошибочно угадав главного Витькиного обидчика. Шпану точно ветром сдуло. Бобка преследовал их, оглашая воздух заливистым лаем. Уже кто-то из наших врагов в ужасе вопил:
— Мама! Мама!
На месте недавней стычки остались самострел и Колькина рогатка.
— Бобка! Бобка! – кричал Витька, опасаясь за судьбу своего любимца.
Шумно раздвинулись кусты – счастливый, гордый Бобка примчался
на зов, запрыгнул передними лапами Витьке на плечи, лизнул щеку. Походя обнюхал наши босые ноги, удостоверился – чужих нет – и с лаем кинулся в чащу.
— Бобка! Бобка! – Витька старался удержать его от чересчур отчаянных действий.
Но Бобка не намеревался преследовать беглецов, а лишь устрашал их лаем.
Мы поспешили ретироваться. Бандиты могли отпрянуть от первого страха. Если они возвратятся и примутся обстреливать нас из рогаток, закидывать каменьями – нам придется худо. Достанется и Бобке.
Нашей отлучки никто не заметил. Нина и повариха тетя Дуся все еще находились в прежних позах, продолжали разговаривать.
Самострел, оброненный рыжим верзилой, при ближайшем рассмотрении оказался непригодным. Однажды из него уже был произведен неудачный выстрел – медную трубку, служившую стволом, раздуло пороховыми газами, на ней образовалась трещина. Пистолет не был даже заряжен, нас взяли на испуг.
Вторично мы не собрались пойти на омут. Подвиг, совершенный Боб- кой, упрочил Витькин авторитет. Никто не напомнил ему позорных слез и визга. Мы ведь и сами вели себя немногим лучше. Ладно, не напустили в штаны. Так мы и старше Витьки.
В этот же день я разбил стекло на веранде. Сделал это неумышленно и отчасти не по своей вине.
После обеда в режиме детского сада полагался мертвый час. Воспитательницы укладывали нас в постели. Мы притворились спящими. Добрая и доверчивая Нина на цыпочках удалялась из спальни, тихонько прикрывала за собой дверь. По обыкновению взрослые в тот час собирались на кухне, гоняли чаи, вели разговоры.
Выждав немного, дав Нине покинуть веранду и спуститься вниз, мы вскакивали и молчком, не производя лишнего шума, выскальзывали за дверь. Воспользоваться лестницей мы не могли: крыльцо, на которое она вела, просматривалось из кухонных окон. Но был другой путь, о котором взрослые не догадывались. Застекленная веранда по второму этажу огибала здание с трех сторон. Обыкновенно она пустовала, лишь в ненастье служила местом для игр. Крашеные половицы были испятнаны солнечными бликами и колышущимися тенями листвы. Деревья чуть ли не вплоть обступали старый особняк. Часть окон закладывалась на шпингалеты, в случае ненадобности их можно было открывать. Возле одного из таких окон на теневой стороне дома, почти прислоняясь к бревенчатой стене, росла могучая лиственница. Толстый, наполовину обрезанный сук – иначе он выдавил бы стеклину – касался подоконника. Моим приятелям этот путь известен давно. Я опасался за Витьку. Но и ему лазать по дереву было не впервой. Руки и ноги у Витьки хваткие, как у обезьяны. Внизу его поджидал Бобка, возбужденно прыгая на ствол и тихонько поскуливая от избытка чувств. У него доставало ума не лаять громко.
Неведомо для какой потребы на высохшем суку, который возвышался над скатом железной кровли, был закреплен изолятор из белого фарфора. Электрические провода он не держал, висел там без пользы. Изолятор стал заманчивой мишенью. Никому не удавалось попасть в него из рогатки. Каменья шуршали по веткам, бренчали по листовой крыше – изолятор оставался невредим.
Стреляли по очереди из Колькиной рогатки. Моя и Васина стали добычей местной шпаны, Петька Жмот не хотел доставать свою из тайника.
Подошел и мой черед. Стиснув зубы, я растянул резину, насколько позволяли силенки. Взглядом впился в сверкающий над крышей белый кругляш. Уже теперь-то я не промахнусь – чертов изолятор разлетится вдребезги. Ребята только ахнут.
— Серьга, гля! – у самого уха прозвучал шепелявый голос Петьки.
Над кромкой сточного желоба в этот момент появилась усатая морда Кири – он охотился на воробьев.
Петька не подтолкнул меня – отвлек внимание. Кожанка с вложенным в нее катышем выскользнула из пальцев. Неожиданно громко звякнула разбитая стеклина, до смерти напугав Кирю. Кот мгновенно сгинул из виду. Один Бобка, не уразумев причины происшедшего, с лаем бросился к упавшему наземь осколку. Мы попрятались в кустах.
Женщины, мирно чаевничающие на кухне, повыскакивали на крыльцо. Им в голову не пришло заподозрить нас: считалось, что мы дрыхнули в постельках. Подозрение пало на рабочедомских хулиганов.
Вот я и подобрался к тому дню, с которого начался мой рассказ. Утром нам раскрылась причина, вызвавшая накануне долгий и оживленный разговор между поварихой тетей Дусей и Ниной.
Провизию в детсад доставляли на подводе, привозили сразу на пятидневку. Телега останавливалась возле кухонного крыльца, с нее лихо спрыгнул экспедитор, развязный малый лет двадцати шести. Экспедитор – это я ему сейчас придумал такое звание, кем он значился на самом деле, не ведаю. Звали его Прокопий Лукич. Своего имени он почему-то стеснялся и величал себя по-новому: Трибун Лукич. Внешность его хорошо запечатлелась в памяти. Наряд Трибуна Лукича представлял собой пестрое и живописное смешение несоединимых элементов. Он не был ни узбеком, ни украинцем, ни военнослужащим, а носил по-восточному расписанную золотыми нитями тюбетейку, ярко вышитую украинскую рубаху, пущенную навыпуск и подпоясанную ремешком, армейские галифе из синей диагонали и хромовые сапоги. В ту пору подобным нарядом никого было не удивить.
— И-го-гой! – по-жеребиному вскрикивал он, – налетай, подешевело.
Трибун Лукич принимал свою излюбленную позу – руки в боки. Под-
боченясь, он становился похожим на самовар, недоставало только медалей, тисненых на пузе.
Снимать с телеги мешки и коробки, перетаскивать в кладовку выпадало женщинам.
— Хошь бы раз пособил, Прокопий Лукич, – укоряла бравого молодца повариха.
— Трибун Лукич, – в сердцах поправлял тетю Дусю экспедитор.
— Так я ж тебя вот этаким знала, – показывала тетя Дуся над полом. – Прошкой крестили.
— А я ноне безбожник, – смеялся Трибун Лукич. – И вам того желаю. Церквы все равно скоро позакрывают.
— Вам только дайся – позакрываете, – не спорила тетя Дуся. Перетаскав провизию в чулан, она развязывала мешки, раскрывала коробки. Наша мама читала накладную, повариха сверяла наличие продуктов.
— Экие недоверчивые. Транспорт зря держите. Разве ж я когда обманывал? Будто не знаете меня.
— То-то и оно, что знаю, – возражала тетя Дуся.
Она была неграмотной, читать-писать не умела, за нее в документах расписывалась мать.
Накануне, когда привезли продукты, нашей мамы поблизости не случилось. Сверять накладную тете Дусе помогала Нина. Перед обедом, когда стали делать закладку, обнаружилась недостача: в бумагах значилось шесть килограммов компота, а мешочка с ним не обнаружили ни в кладовке, ни на кухне. Помимо компота, не досчитались десяти пачек толокна. Из него готовили кисели и затируху.
— Прошка стервец! – негодовала тетя Дуся. – Был воришкой, вором и остался, даром, что в начальники вырядился.
Вечером на кухонном женсовете порешили: с утра Нина отправится в контору, разыщет жулика Прошку и стребует недоданное. Немного поколебались, будет ли работать контора в праздник, но, здраво рассудив, отбросили сомнения – церковных праздников теперь не признавали.
Идти предстояло через весь город. Нужная контора помещалась в бывшей архиерейской усадьбе в каменном доме. Место, хорошо знакомое мне: в том дворе мы квартировали. Поэтому я первым вызвался в помощники Нине. Следом за мной в поход напросились Вася Колобок и Коля Скворец. Нина прихватила несколько кулечков, чтобы на обратном пути поровну поделить груз.
Наискось пересекли рощу, вышли на край Г ончарного переулка. Улочка была тупиковая, одним концом упиралась в рощу, другим выходила на пустырь, прилегающий к церковной паперти. Дальше виднелся тесовый заплот, огораживающий обозные конюшни.
Церковные колокола извещали обывателей о том, что наступил праздник – Второй Спас. Других признаков торжества не замечалось. Короткая улочка на всем протяжении была пустынна, никто не спешил идти в церковь. На солнцепеке у забора прохрюкала чушка, окруженная черно-белыми поросятами, которые промышляли в зарослях лопуха и крапивы. Рядом кудахтали куры. Посреди улицы сплошь росла невысокая мурава и подорожник. В траве пробита тележная колея, припушенная пылью. Ступать босыми пятками по пухлому слою приятно – как по ковру.
Невесть откуда взялся Бобка. Оглянувшись, я сразу обнаружил Витьку: он пытался укрыться от меня за телеграфным столбом.
— Ну, я ему задам! – на сей раз мое намерение отлупцевать Витьку было твердым.
— Не нужно, Сережа, – остудила мой пыл Нина. – Витя славный мальчик, ты его должен жалеть, – произнесла она загадочную фразу.
Мне отлично известно, что жалость – плохое, недостойное чувство, старорежимное. Жалость расслабляет и унижает. А впереди нам всем предстоит жестокая борьба – нельзя расслабляться. Однако свои доводы я не стал выкладывать.
Витька, хоть не слышал нашего разговора, но содержание разгадал. Его негритянски-смолевая образина, выглянувшая из-за столба, расплылась в белозубой улыбке. Он мгновенно настиг нас.
— Только похнычь у меня! – пристращал я его на всякий случай.
В угрозе содержался смысл, хорошо понятный Витьке: дорога не ближняя, если Витька раскиснет, начнет вяньгать, а ему задам.
— Витя у нас молодчина. Он не подведет, – вступилась за Витьку Нина. Провела ладошкой по его голове, непомерно большой для тощей Вить- киной шеи. Нинина рука мягко пришлась по стриженому затылку и легла на коричневое плечо.
На мост шли мимо пересыльной тюрьмы. Ее фасад, залитый солнцем, гляделся весело. Колокольный звон плавал в прозрачном небе.
Дальнейший путь мало запомнился мне. Неприятно удивило поведение Бобки. Бесстрашный вблизи детсада, здесь он трусливо жался у нас под ногами, избегая возможных стычек с чужими собаками, шарахался от встречных прохожих. Хвост держал не задранным кверху, как всегда, а опущенным между лап.
Впрочем, когда потребовалось, Бобка доказал, что постоять за Витьку сумеет, не даст в обиду. Нам недалеко оставалось до ангарского берега, в лица повеяло речной прохладой. Внезапно из ближней калитки стремглав выбежала здоровенная деваха, едва не сшибла Витьку – он оказался у нее на пути. Вот тут Бобка и проявил себя. С таким остервенением набросился на заполошную девку, что даже мы вздрогнули. Деваха в страхе отпрянула, очумело уставилась на мечущегося вокруг нее Бобку. Руки у нее были пустыми, оборониться ей было нечем.
— Бобка, Бобка! – отзывал своего друга Витька.
Бобка неистовствовал, оглашая округу звонким лаем. Угомонился он, лишь когда мы порядком удалились от злополучной калитки.
— Развели псарню, управы на них нет. Чтоб тебя приподняло да шмякнуло. Чертова зверюха – один хвост, два уха! – неслись вслед нам проклятия разгневанной девахи.
С ней переругивался один Бобка. Да Коля Скворец обронил:
— Глупости мелет и даже рта не перекрестит – чирья на язык не боится.
Не только мы с Васей, Нина изумленно взглянула на мудреца Колю.
Сентенция, какую он произнес, была еще усилена надломом его верхней губы.
— Мама так говорит, – счел нужным пояснить Колька, видя наше всеобщее недоумение.
Ненадолго нас привлек аэроплан, причаленный возле берега, чуть ниже места, где Ланинская улица спускалась к Ангаре. Тарахтел мотор, наращивая обороты пропеллера. Водяные брызги вздымались веером. Мы думали: самолет готовится к разбегу, и хотели дождаться взлета, но двигатель вскоре начал глохнуть, пропеллер замедлил кружение, водяной веер опал, и над рекой установилась звонкая тишина. Мы продолжали путь, осталось пройти меньше ста сажен.
Мои надежды повидать друзей не сбылись: огромный двор был пустынен. Он встретил нас неприветливо и отчужденно, как будто и мы с Витькой стали ему посторонними. Горькое и обидное это чувство было непродолжительным, но тревожащим.
— Побудьте во дворе, далеко не уходите, – наказала нам Нина и скрылась за массивной конторской дверью.
Ждать пришлось долго. На площадке между каменным домом и церковью были всего две пролетки. В них, развалясь на мягких кожаных сиденьях, сморенные жарой, дремали извозчики. Они лишь поначалу удостоили нас вниманием, по-видимому, заподозрив в недобрых намерениях. Оба рысака также пребывали в полусне, то один, то другой изредка взмахивали головой да стегали себя хвостом, прогоняя мошкару. Вся она, сколько ее тут было, столбом клубилась над лошадьми. Здесь же сновали стрекозы и проносились стремительные ласточки. Птичьими гнездами сплошь были облеплены церковные карнизы. Там происходила сущая кутерьма: птенцы, вставшие на крыло, сновали взад и вперед, то прячась в гнездах, то выпархивая наружу.
Нина не показывалась. Мы извелись, начали тревожиться за нее. Коля Скворец и Вася Колобок, не сговариваясь, посмотрели на меня: идти в контору разыскивать Нину полагалось мне: я здешний. Не имело значения, что в здании я побывал лишь однажды, на Первое Мая, когда нам давали подарки, да и то в другой половине дома, где помещалась рабочая столовая. Отнекиваться было бы трусостью.
Витька припарился ко мне. Я не прогнал его: хоть он и маленький, а вдвоем все же не так боязно.
Природа этого страха – страха перед всякой конторой – не ясна мне и поныне. Унылые, скучные коридоры служебных помещений всегда внушали мне мистический страх. Никогда в своей жизни, даже став взрослым, не мог я преодолеть позорного трепета и жалкой немощи перед дверьми любого казенного учреждения. Не зависть, но близкое к ней состояние охватывает меня при воспоминании тех давних карикатурно бравых молодцов в армейских галифе и френчах или расшитых косоворотках, перехваченных в талии узким цыганским ремешком, – они подкатывали к дверям конторы на извозчике, бойко спрыгивали с пролетки и, размахивая тугим кожаным портфелем, пинком настежь распахивали заповедную дверь и скрывались за ней, самоуверенные и властные – вершители судеб. Отчаяние, бессилие и рабский трепет впитались в мои поры, я загодя трепещу перед любой конторой. Всегда бывал в них ходатаем и просителем.
Пустой темный коридор простирался в глубь здания. В его торце не было окна, коридор упирался в глухую стену. По обе стороны, через неравные промежутки располагались двери, из-за них смутно доносились признаки чужой и таинственной жизни. Воистину, непостижима сила власти контор и канцелярий над смертным человеком. Она явилась к нам из сокровенных глубин истории, никем еще не разгаданная. Человек, сидящий в служебном кресле, каким бы ничтожеством ни был он в жизни, становится вершителем людских судеб. Не суть важно, где он сидит: в роскошном ли министерском кабинете или в зачуханном предбаннике жилищной конторы – каждому свой масштаб. Разница не столь уж и велика.
Едва мы переступили порог, Витька ухватился за мою руку. Его пальцы были горячими и цепкими, я бы не разжал их сейчас даже силой. Я и не пытался разжать. На его месте я поступил бы так же.
Мы замерли у порога, объятые благоговейным ужасом: неведомо, за которой из дверей скрывалась Нина. Преодолев страх, я направился к ближней. За ней чудился плотный гул множества голосов.
Заглядывать в кабинет не понадобилось. В дальнем конце распахнулась дверь, выплеснув в коридорный застенок пыльную полосу света и сорочью трескотню пишущей машинки. Я увидел Нину и незнакомого мужчину в начальническом френче.
— Не забывайте, товарищ Лукашева, – вы комсомолка, – наставительно произнес начальник. – На Евдокию Ивановну не ссылайтесь: она женщина темная, со старорежимными представлениями.
Что-то в ответ пробормотала Нина – я не расслышал.
— Мы должны проявлять заботу о пролетарских детях, – слова вылетали изо рта начальника, точно железные гвозди – каждое от отдельности. – А вы о ком печетесь? Об этих, закормленных. Своими необоснованными подозрениями бросаете тень на добросовестного работника. Трибун Лукич политических ошибок не допускает. Запомните это, товарищ Лукашева!
На этом разговор завершился.
Нина ничуть не удивилась, увидев нас. Обе ее руки опустились на стриженые макушки. Ладонь у Нины мягкая и нежная. Мы вышли во двор, и яростное солнце ослепило нас. Нина была сильно расстроена.
— Закормленные, – повторила она слово, недавно прозвучавшее в конторе. Взглянула на Васю и Колю, задержалась на Витьке. – До того закормленные, что кости наружу.
Со двора мы вышли через другие ворота, не к ангарскому берегу. Я подумал, Нина в расстройстве позабыла, куда теперь нужно, и, дойдя до угла, мы свернем на Семинарскую улицу. Но у нее на уме было другое. Направились по Тихвинской, мимо костела. Улица и тротуар здесь сплошь усыпана кирпичной крошкой и багровой пылью, осевшей повсюду вокруг недавно взорванного Кафедрального собора. На месте, где он стоял, дыбились горы обломков и останки каменного фундамента. Наскоро возведенный тесовый заплот ограждал руины.
Позади нас с каланчи старого собора разносился поминальный звон едва ли не последних колоколов, какие еще сохранились в Иркутске. Им недолго оставалось тешить слух прихожан, вскоре церковь закрыли, ее звонница онемела навсегда. Церковные стены не тронули, не расправились с ними. Может быть, не хватило динамиту? Мы этого не знали.
Когда пересекли пустынную площадь, под нашими босыми пятками клубилась все та же багряная пыль – прах разрушенного собора. Поблизости все окрашено ее кровяным налетом.
Наш путь лежал вдоль Амурской. Хотя к началу тридцатых годов почти все улицы в центре города переименовали, иркутяне упорно называли их по-старому. Новые названия не все и знали. Не дойдя одного квартала до Большой, Нина свернула налево. Минули дощатый забор, с которого свешивались черемуховые ветви. Густая зелень почти скрывала двухэтажный бревенчатый дом в глубине двора. Дальше находились каменные ворота с распахнутым настежь чугунным створом. Здесь ограда была захламлена и замусорена обломками кирпича и кусками штукатурки, содранной со стен. Но это были не следы разрушения – каменное здание, расположенное во дворе, ремонтировали. Близ входа в дом под открытым небом на треноге, сооруженной из толстых жердей, висел гигантский чан, смолисто сверкающий потеками расплавленного вара. Мужик, голый по пояс, следил за огнем.
Следом за Ниной мы вошли в неприютные грязные сени, по каменным ступеням поднялись на второй этаж. Длинный коридор был пуст и залит солнечным светом. Наши шаги гулко отдавались в пустоте. Штукатурка здесь наполовину содрана, стены и потолок являли собой живописное зрелище. Пыль, взвешенная в воздухе, делалась зримой в снопах света, бившего в окна. В просторных комнатах, наподобие школьных классов, работали женщины, наново штукатурили стены и потолки. Двери всюду распахнуты, женские голоса разносятся по всему зданию. Кирпичная крошка и цементная пыль устилали пол.
Лишь в дальнем конце коридора, за одной из дверей протекала уплотненная конторская жизнь – оттуда беспрерывно лился тугой, точно спрессованный гул. Нина оставила нас и скрылась за дверью. Вскоре она возвратилась.
— Трибун Лукич занят, – объяснила нам причину.
Мы расположились на подоконнике. Сверху открывалась внутренность захламленного двора. Бобка метался на пространстве между открытыми воротами и входом в здание. Витькины следы каждый раз приводили его к двери, в душные сени. Войти внутрь Бобка не осмеливался, хотя никаких препятствий на его пути не стояло: прежде он никогда не бывал в помещении, и свое место дворовой собаки соблюдал. Витька изнемогал, перебегал от окна к окну, чтобы постоянно видеть Бобку.
Нина не отводила глаз от двери, за которой находился Трибун Лукич. Ей не терпелось поскорей отделаться от нелегкого поручения.
— Мальчики, пойдите на улицу, – сжалилась она над нами. – Только не убегайте со двора.
Вася Колобок и Коля Скворец едва поспевали за Витькой. Он мчался по длинному коридору, только пятки сверкали. Кирпичная и цементная пыль взвивалась из-под них.
— Сережа, ты почему не пошел? – поинтересовалась Нина.
— Я побуду еще, подожду, – сказал я, толком и сам не сознавая, что меня удерживало. Мне вдруг сделалось боязно за Нину: нельзя оставлять ее одну посреди чуждого конторского мира. Ободранные стены и потолок источали опасность, а гул, приносимый из единственного служебного кабинета, был враждебен не только для Нины – для всего живого.
Приходилось дышать запахом известкового тлена и раствора, сырой дух которого вытекал из комнат, где на стены накладывали свежую штукатурку. В окно я наблюдал, как Бобка, заслыша шлепоток Витькиных пяток, стремглав несся к раскрытой двери. Радость встречи переполняла обоих.
Некоторое время пацаны покружились близ чана, в котором варилась смола, потом исчезли. Я не приметил куда, поскольку мое внимание раздвоилось: из кабинета вышли сразу трое, и Нина неслышно прошмыгнула в приотворенную дверь. Я тщетно напрягал слух, пытаясь уловить посреди несмолкаемого гула Нинин голос. Я слез с подоконника, приблизился к двери, но все равно не расслышал ничего внятного. Я уже догадывался, что наш поход закончится впустую: в этих бездушных помещениях невозможно добиться справедливости – здесь ее не бывает.
Нина недолго пробыла в кабинете. Она точно вырвалась из него. Глаза ее блестели гневом и были полны слез.
— Сереженька, он обозвал меня воровкой!
Обиженная, беспомощная, Нина прильнула ко мне, слышно было как трепещет ее сердечко. Я шнырял взглядом вокруг, ища предмет поувесистей. На грязном полу всюду набросаны осколки битого кирпича и штукатурки. Нина перехватила мою руку, не дала мне вооружиться.
— Не нужно, Сережа.
Слезы быстро высыхали на ее щеках, внезапная добрая улыбка осветила молодое лицо. Бессильное чувство жалости пронзило меня.
Нина гребенкой расчесывала волосы, вместо зеркала пользуясь стекли- ной в приотворенной раме. Была она сейчас необыкновенная – переполненная красотой, которой прежде я не чувствовал. Ей вовсе необязательно поправлять волосы: растрепанная прическа больше была ей к лицу. Я не посмел сказать это вслух.
— Пошли, Сережа.
Мы не успели сделать и одного шага – дверь кабинета, откуда недавно вышла Нина, распахнулась, в коридор победным фертом выкатился Трибун Лукич. На нем был тот же самый живописный наряд. Лишь тюбетейка в этот раз не прикрывала темени, он, измяв, держал ее в руке, точно носовым платком, вытирал ею пот, обильно струившийся по лбу и шее. Наглыми, сытыми глазами уставился на Нину, на ее плотно сбитое юное тело. На влажных губах обозначилась самоуверенная улыбка, почему-то бесившая меня. Я с ненавистью смотрел в его мясистое лицо, на его слюнявые губы. Он заметил это.
— У, змееныш! Этак вы их воспитываете, – укорил Нину. Указательным пальцем он поманил ее. Жест был начальнически хамским и одновременно выдавал его нечистые намерения. Я это ощутил каким-то неведомым мне чувством.
Что он нашептал Нине, не было слышно. Его припухлая волосатая рука ладонью опустилась на Нинино плечо, на ее свежую белую кофточку. Короткие пальцы с широкими тупыми ногтями вызывали отвращение и ненависть. Он продолжал быстро, быстро говорить, все ближе наклоняясь к Нине. Нина глядела на него горящими круглыми глазами. Гнусная слюнявая улыбка не сходила с его губ.
Внезапно Нина отпрянула, скинула с плеча ненавистную мне волосатую руку. Звук пощечины раздался посреди гулкого коридора. Никто не обратил не него внимания, не выглянул из двери.
Трибун Лукич распрямился, пальцами прикоснулся к щеке. Следа Нининой ладошки на ней не отпечаталось – его лицо и без того было красным. Я стиснул кулаки. Пусть только он посмеет тронуть Нину. Но у него не было намерения драться. Он лишь рассмеялся особенным, дребезжащим смешком.
— Голь перекатная, – бросил он, скривя рот. – Недотрогу из себя строишь? Сперва подумай хорошенько. – Последние слова он произнес, уже находясь в дверях.
На бледном обескровленном Нинином лице огненно сверкали глаза.
— Негодяй! – бросила она вслед ему, хотя Трибун Лукич уже не мог услышать – дверь за ним плотно затворилась. – Он предлагал мне новые чулки и газовую косынку. – Последние Нинины слова предназначались мне.
Она стремительно шагала по пыльному коридору мимо пустых комнат, где штукатурили стены.
Всей сути происшедшего я не понимал, но чутье подсказывало мне, что предлагать девушке новые чулки и газовую косынку оскорбительно, на такое способен только мерзавец. В ту пору стали модными разноцветные шарфики и косынки, изготовленные из невесомой ткани. Проку от них было никакого: они не грели, не защищали от ветра и дождя. Ими просто закутывали лицо и волосы, и от этого румянец на щеках делался ярче, а кудри и локоны выглядели пышнее. При бедности и скудости, в которых тогда жили, газовый шарфик или косынка считались роскошью. Предложить девушке газовую косынку способен лишь человек с толстыми, тупыми пальцами и подлой душой. Будь при мне моя рогатка, с каким наслаждением я вмазал бы из нее в его гнусную слюнявую рожу.
Украденный компот нам не возвратили. Жулик Трибун Лукич, не допускающий политических ошибок, воспользовался неопытностью и доверчивостью Нины и погрел руки, попросту говоря, украл.
Возможно, он еще жив сейчас. Конечно, старик уже, небось персональный пенсионер, пребывает на заслуженном отдыхе.
Если ты жив, тебе не приходится теперь стесняться своего простонародного имени. Напротив, при случае, можно и козырнуть им – мода-то, она вон как повернулась. А то ведь ты, поди, готов был и отчество сменить, да не меняли. Не знаю уж почему.
Пошел ли тебе на пользу компот, украденный у детишек? Не поперхнулся ли ты косточкой от урюка? Впрочем, что я говорю. Нет, конечно, не поперхнулся, и не такое заглатывал. Теперь тебе есть чем гордиться: твои духовные наследники размножились и окрепли, позанимали куда как более высокие посты. В кладовщиках да в экспедиторах самая мелкота подвизается. Эти пользуются тем, что к рукам прилипает. Другие, на высоких постах – хапают по-крупному. И с рук им сходит еще проще, чем тебе – этакие должности позанимали, ни с какого боку не подступишься к ним. Лишь в одном сохранили верность тебе: как ты, воруют в конечном счете у детей. И до того свыклись со своим ремеслом, что и собственных потомков не милуют: внукам и правнукам готовы оставить после себя пустыню, только бы самим пожить всласть. Других-то, духовных потребностей не приобрели.
И не с детской рогаткой на вас нужно выходить, а с рогатиной. Что ж, пожалуй, дождетесь. Добром-то вы не уступите власти.
Когда мы с Ниной спускались по лестнице, откуда-то сквозь толстые стены прорвался трескучий звук, причину которого я не смог уразуметь. Почудилось – само небо разорвалось, подобно натянутому холсту. Нанесло приторно затхлым с примесью бензиновой вони. Каменная стена на мгновение сделалась прозрачной, на небольшом отдалении за ее пределами взгляду открылось никогда не виданное прежде громоздкое строение с глухими кирпичными стенами, напоминающими тюремные. Нина ничего не видела, смотрела под ноги на захламленные ступени, на них легко было подвернуть ногу. Я не успел даже как следует удивиться – все вокруг стало прежним. Мощные стены лестничного пролета, лишенные окон, заслонили нелепый мираж.
Об этом странном происшествии я никому не сказал.
Когда мы уже спускались во двор, Нина вспомнила про свою гребенку, позабытую на подоконнике. Я побежал за ней.
Нам с Ниной тоже перепало по ломтю лаваша. Тогда я, разумеется, не знал, что это был лаваш, слова такого не слыхал. Мы моментально расправились со своей долей. Нина проголодалась ничуть не меньше. Недавняя обида, все еще не позабывая ею, держала ее в напряжении. Она беспокойно озиралась, встревоженно наблюдала за Витькой. Он, выпучив глаза, очумело носился по чужому двору, клича Бобку. Непоседа Бобка исчез бесследно.
Колобок и Скворец плели околесицу про ненормального хрыча в си- неполосых стариковских чувяках, который будто бы одарил их лепехой и сгинул вместе с Бобкой – оба испарились у них на глазах. Осталась лепешка и размалеванная сумка из тонкого и прозрачного материала, никогда нами не виданного. На боку сумки нарисованы не то парни, не то девки – с длинными, растрепанными волосами, а штанах, туго облегающих ляжки. Ни один человек в здравом уме не напялит на себя этаких порток. В руках у косматых парней-девок инструменты, похожие на гитары. И было что-то написано поверху нерусскими буквами. Нина, и та не смогла прочесть.
Если бы не вещественные доказательства – лепешка и сумка, – можно было плюнуть на бредни, сочиненные ребятами. Они могли провести кого угодно, только не меня: ясно же, как божий день, сумку вместе с лепехой они стрибрили. Одинаковая с моей мысль пришла Нине.
— Мальчики, лучше сознавайтесь по-хорошему – украли?
Эти обормоты уперлись на своем: сумку вместе с лепехой им подарил старик в несуразных обутках.
Нина в недоумении вертела в руках чересчур яркую, заметную сумку, не зная, как ей поступить: отвести воришек в милицию или же утаить, не выдавать ребят? Сумка быстро изобличит их: другой такой во всем городе не сыщешь. Владелец небось уже заявил в милицию. Все же второе чувство одержало над нею верх: Нина решила избавиться от злополучной улики.
Мужик, следивший за огнем под чаном, ненадолго отлучился. Нина воспользовалась мгновением – швырнула сумку в костер. Пламя ненадолго поникло под нею, затем прозрачная ткань расплавилась и пыхнула короткой вспышкой.
— Из-за вас пришлось, – укорила она мальчишек. – Руки вам пообломать следовало.
Колобок и Скворец продолжали корчить из себя напрасно обиженных ягнят.
Больше всего меня злило, что ребята и мне продолжали заливать ту же байку про доброхота старика в синеполосых чирках. И Витька, как попугай, твердил вслед за ними то же самое. Не помогли и мои колотушки, которыми я награждал его. Иного способа добиться правды я в ту пору не знал.
Прости меня, Витя. Разве я мог предположить, что ты говоришь правду? И откуда мне было знать, что жить тебе осталось немногим больше месяца. Ты умер, едва лишь вступив в пору своего отрочества.
И бил я тебя не сильно, жалеючи. Я ведь уже и тогда догадывался, что ты лучше меня, честнее и добрее. Судьба слепа: зачем она распорядилась так, что жить долго выпало мне, а не тебе? Уверен: ты бы прожил достойней меня, не наделал столько поступков, в которых позже пришлось раскаиваться.
Не потеряйся Бобка, не произошло бы последней истории, о которой хочу рассказать. Случилось это чуть ли не в тот же самый вечер или на другой день.
В конце августа вечера становились прохладными. И смеркалось раньше. Солнце еще только повисало над невидимой с Ушаковки Кайской горой, а на рощу уже опускались потемки. Устрашающие, жуткие звуки рождались в ее глубине. Неведомые птицы бесшумными тенями скользили между ветвей. Все это, вместе взятое, раньше обычного загоняло детвору в дом. Особняк, отданный детскому саду, был уединенным. От ближних кварталов рабочедомского предместья его отделяла роща, жуткая и непроходимая в потемках. Одноэтажные домишки городской окраины на левом берегу Ушаковки растворялись в наступающих сумерках. Если где и зажигали лампу, свет невозможно было увидеть за ставнями. Многоэтажек, какие наставлены там теперь, в довоенное время не было. Среди ночи наш дом, подобно крохотному острову, терялся в океане мрака. Одни звезды да луна светили в вышине. Казалось, до них ближе, чем до жилья.
Электричество к нашему дому не подведено. Прежние столбы, на которых держались провода, повалили, растащили на дрова, а новых не поставили. Вечера мы коротали при керосиновых лампах. Спальни располагались на втором этаже. Девочкам и мелюзге отведены две комнаты в южном торце дома, старшая группа укладывалась спать в большом зале. Все три комнаты сообщались, имели один выход на веранду. Самая отважная из воспитательниц, Нина, занимала койку у входной двери. Она оберегала нас от возможной опасности и одновременно надзирала за нами, не позволяла озорничать, швыряться подушками.
Входную дверь на ночь закрывали на большой крюк, его не сорвать и здоровенному верзиле. Среди обслуги детского сада не состояло ни одного мужчины, и такая мера предосторожности была не лишней. Внизу, в поварской комнате, в одиночестве спала тетя Дуся. На пустынной неосвещенной веранде и на лестнице с наступлением темноты поселялись призраки, пугающие, зыбкие тени елозили по стенам, по непроницаемым окнам, сами собой возникали неведомой природы шорохи, чудились крадущиеся шаги.
Последний час перед сном проводили сообща шумливым кагалом в большом зале, дабы не жечь лишнего керосину. Малыши жались к взрослым. Глаза у всех становились большими, настороженными. Неустрашимой оставалась одна тетя Дуся: могла впотьмах на ощупь подняться и спуститься по лестнице, пересечь неосвещенную веранду, не боясь встречи ни с домовым, ни с грабителями.
На ночь керосиновые лампы не гасили, лишь увертывали фитили, оставляя в комнатах полусвет. В темноте малыши начинали хныкать и верещать от страха. Наши воспитательницы, хоть сами и трусили, среди ночи не высовывали носа из спальни, однако виду не подавали, успокаивали малышей, если тем что-нибудь померещится.
В этот раз не померещилось. Только нас уложили, ребятня угомонилась, не все еще заснули, как в наступившей тишине над головами явственно прозвучали шаги. Кто-то влез на чердак и ходил там: скрипели потолочины, хрустела зола, насыпанная поверх них. Страх и ужас обуял всех. Малыши захныкали, заверещали. Тотчас все повскакали с постелей, стало не до сна. В лампах привернули фитили, детвора затихла, оцепенев в ожидании дальнейших событий.
Отпереть засов, выйти на веранду и подняться на чердак никто не отважился. За окнами было черно.
Шаги на потолке прозвучали и стихли. Что еще затевали злоумышленники, неизвестно. Воспитательницы тщетно успокаивали малышей. Будучи не в состоянии побороть собственного страха, они только усиливали панику. Наша мама, больше всего в жизни боявшаяся пожара, подлила масла в огонь:
— Не подожгли бы – на чердаке все сухое.
Вспомнили о поварихе: ее могли задушить или зарезать. Необходимо было что-то предпринимать. Для начала выяснить, жива ли тетя Дуся.
— Мы с Сережей пойдем, – вызвался Коля Скворец.
Еще мгновение назад у меня не было подобного намерения, но едва Коля сказал, как я подхватил:
— Мы сходим. – Меня даже холодом окатило от собственной решимости.
— И я, – поспешил присоединиться к нам Вася Колобок. Ему было зазорно, что Скворец не назвал его.
Взрослые запротестовали, но нас неожиданно поддержала Нина:
— Я спущусь с мальчиками.
Вылазку возглавила Нина. Моя мама сопровождала наш боевой отряд, светя сверху зажженной свечой. Трепетный язычок пламени прикрывала ладошкой, чтобы его не задуло сквозняком. Свету было мало, мы не видели даже лестничных ступеней под ногами. Не знаю, как бы мы поступили, если бы свечу погасило. Спички, верно, были запасливо взяты – полупустой коробок побрякивал в кармане фартука, который мама впопыхах надела поверх ночной сорочки.
Будь кому наблюдать нас со стороны, он вдосталь бы посмеялся. А ведь нам в самом деле было страшно, опасность представлялась реальной и грозной. Нина вооружилась старым кухонным ножом с обломанным острием, годным только щепать лучину – для этой цели его и держали. Коля Скворец изготовил, как шпагу, щипцы. У Васи Колобка в руках очутилась железная клюка, которой шуровали в голландке, – в непогоду ее немного подтапливали. Мне досталось березовое полено. Подвижные мутные
тени метались по стенам и потолку, по бездонной глади оконных стеклин, будоража и пугая наше воображение. Мы благополучно спустились вниз, достигли коридора, в который выходила кухонная дверь. Она была надежно заперта изнутри. На наш стук и крики тетя Дуся не отзывалась. Это обстоятельство поначалу вселило ужас: не иначе как повариху прикончили бандиты. Они могли проникнуть в кухню со двора через окно. Однако вскоре мы расслышали сочный раскатистый храп. Разбудить тетю Дусю так и не смогли.
Назад возвратились без приключений, страху поубавилось. После этого дверь в спальню помимо крючка заложили еще клюкой и щипцами, просунув их в дверную ручку.
Остаток ночи прошел спокойно. Вскоре я заснул. Пробудился, когда уже рассветало, и все ночные страхи улетучились сами собой.
После этого приключения женщины настояли, чтобы нам выделили ночного сторожа. Им стал пожилой возчик деда Степа. Он смастерил себе топчан, примостив его внизу в коридоре. Дед Степа страдал бессонницей, по ночам курил трубку и беспрестанно кашлял. Этого было достаточно, чтобы отпугнуть злодеев.
Дед Степа коротал ночь не в одиночестве. При нем находилась водовозка и недавно ожеребившаяся чалая кобыла Роза с потешным длинноногим жеребенком, который мастью удался не в свою маму – явился на свет гнедым. Деду Степе вменялось в обязанность развозить ангарскую воду в квартиры, где жили конторщики. Обыкновенно он ночевал у себя дома на Каштаке, а Роза с жеребенком проводила ночь в обозной конюшне наискосок от пересыльной тюрьмы.
Отпала нужда носить воду с Ушаковки: под вечер дед Степа привозил полную бочку. Нашей маме убавилось работы. Ну, а больше всего женщины радовались, что чай теперь можно стало заваривать ангарской водой. В Ушаковке вода хотя и чистая, но не такая мягкая, заварка получалась с жесткой накипью, портившей вкус.
Роза со своим долгоногим жеребенком всю ночь паслась на прибрежном лугу, иногда перебредала на остров. Оттуда доносилось позванивание колокольчика. Звуки эти, раздававшиеся в ночи, действовали успокоительно.
Жеребенок в какой-то мере утешал Витьку. Не будь его, Витька совсем бы извелся. И без того мне дважды пришлось прогуляться в центр города. Витька надеялся отыскать Бобку в месте, где они потеряли друг друга. По-доброму, его следовало хорошенько отлупцевать, но у меня рука не поднималась: такой он был жалкий и потерянный. Наверное, за эти дни Витька выплакал все слезы, отпущенные ему на целую жизнь.
К жеребенку он привязался страстно. Вскакивал чуть свет, по росе мчался на остров. Жеребенок скоро признал его, не пугался, а резвился с Витькой на росистом лугу. Мудрая кобыла Роза благожелательно наблюдала
за шалунами. Она тоже, завидев Витьку, привечала его негромким ржанием.
Однако позабыть Бобку Витька не мог, не хотел примириться с потерей. Вечером подолгу носился по окрестностям рощи, до хрипоты клича:
— Бобка, Бобка!
Даже местные пацаны сочувствовали ему, не обижали Витьку. Бобка сгинул бесследно.
Два года спустя – мы с мамой остались уже без Витьки и жили в Рабочем, поблизости от тюрьмы – я познакомился с пацанами, виновными в нашем ночном переполохе. Их было трое, все они жили поблизости от лесопилки, где работали их отцы. Мальчишки рассчитывали поживиться съестным. От взрослых они слышали, что в прежнее время в загородном ресторане, на чердаке к дымовой трубе была пристроена коптильня – изготовляли колбасы и окорока. На крышу пацаны влезли по лиственнице, которой пользовались мы. Будь Бобка, им бы не удалась затея, он не позволил бы пацанам даже приблизиться к дому. В ту ночь они натерпелись страху не меньше нашего. Рады были радешеньки, что удалось смыться подобру-поздорову. Никакой колбасы на чердаке они, конечно, не нашли. В Иркутске хорошей колбасы и по сию пору не сыщешь.
Глава третья (Июль 1988 года)
С Бобкой мне было мороки.
Окружающий мир восстановился в том виде, в каком ему долженствовало находиться. Самолет – теперь уже не винтовой, не двукрылый – пророкотал в вышине, оставляя позади белесую черту, распоровшую небо. За моей спиной проехали автобус и легкая машина в том направлении, как им предписано дорожным знаком. Я стоял вблизи толстенных кирпичных лап гулливеровского стульчака. Солнце, отраженное бетонными плитками, настеленными там, где встарь росли черемуха и акации, било в глаза. Мимо в обе стороны стремились озабоченные горожане. Никому не было до меня дела.
Если бы не Бобка, потерянно мечущийся под ногами прохожих, происшедшее со мной можно было посчитать за наваждение. Исчезли недавние запахи и свежесть воздуха – я снова вдыхал привычную вонь, настоянную на выхлопах автобензина.
— Бобка, – негромко позвал я.
Песик вскинул острую мордашку, заглянул мне в лицо коричневыми пуговками, в которых стыло отчаяние.
Не мог он признать во мне босоногого мальчишку, с которым недавно расстался: за прошедшие десятилетия я пропитался чуждыми Бобке
ароматами городской цивилизации. Я медленно брел к автобусной остановке, подчиняясь инерции заданного намерения. Мысли блуждали в другом времени. Необходимо решить, как мне поступить с Бобкой. Не бросать же его на произвол судьбы. Я собрался вернуться и попытаться приманить его. К счастью, этого не понадобилось: Бобка сам подбежал ко мне. В мире, куда его внезапно занесло, один лишь запах моих кроссовок и был знаком ему. На запах он и прибежал. Шустрый песик беспокойно кружился, сновал туда и сюда, но неизменно возвращался ко мне – мои кроссовки служили магнитом, удерживающим его. Сесть с ним в автобус не удалось. Бобка шарахался от чудовища на колесах. На руки не давался. Мне пришлось пеши тащиться по жаре.
Дорогой я все обдумал. Бобка поселится в нашей квартире на третьем этаже. Сын с невесткой не скоро возвратятся из отпуска, внуки появятся раньше. Мальчишек обрадует появление в доме живого существа. При них и Бобка быстрей пообвыкнет в новой для него обстановке. Дети заменят ему Витьку. Меньший, Гринька, обожает любую живность, и собак, и кошек, возможно, он унаследовал такие же гены, какие бродили в Витьки- ных жилах. К тому времени, когда возвратятся родители, внуки будут на моей стороне.
Увы, все мои прикидки полетели в тартарары, как сказала бы моя покойная мама. Войти в подъезд и подняться на третий этаж Бобка не захотел: он не был комнатной собакой, в своей жизни ни разу не переступил жилого порога. Пришлось вынести ему еды. Благо в холодильнике оставалось немного колбасы.
Поначалу Бобка не захотел принять моего дара: долго обнюхивал брошенный ему кусок, фыркал и недоуменно поглядывал на меня.
— Честное слово, колбасой называется, – заверил я его. Похоже, что моему честному слову Бобка не склонен был верить, полагался на свое обоняние. Наконец, меня осенило. Был уже подобный случай. Дети подобрали на улице бездомного котенка. Тот также отказывался есть колбасу. И тогда мы стали давать ему кусочки, предварительно разжевав их во рту. Это помогло котенку преодолеть отвращение к продукции Иркутского мясокомбината. Опыт пригодился.
Крохотный песик с юркими лисьими повадками, в черной кудлатой шерсти, испятнанный белым, проникался все большие доверием ко мне. Брал еду из моих рук и даже лизнул мои пальцы. Неужто он признал во мне того босоногого мальчонку? Ну, не в благодарность же за подобную колбасу лизнул он меня! И все же сомнения оставались. Да полно, уже не пригрезилось ли мне все происшедшее, и песик этот вовсе не Бобка. Мало ли бездомных и бродячих собачонок по городу.
И вдруг – невольные мурашки пробежали у меня по спине – я вспомнил примету, по которой можно безошибочно узнать настоящего Бобку.
Внешнее сходство и белые пятна не годились – могли быть переданы по наследству. Встреченный мною песик – всего лишь дальний потомок Витьки- ного Бобки. Но есть, есть надежная примета – подобие клейма. У Бобка на задней левой лапе чуть выше коленного сгиба был шрам – затверделый угловой рубец. Он его схлопотал еще задолго до знакомства с Витькой. Однажды Витька дал мне пощупать тот шрам. Едва я притронулся и надавил на рубец, скрытый в шерсти, Бобка взвизгнул и чуть было не цапнул меня.
Не так-то просто было добиться, чтобы Бобка позволил мне гладить себя. Вначале его сильно обеспокоили мои действия, затем он смирился, притих, не протестуя, принимал ласки. При этом я все время негромко разговаривал с ним. Звук моего голоса действовал на него успокоительно. Я все-таки усыпил его бдительность. Мои пальцы пробежались по левой ноге. Бобка насторожился. Я решительно придавил в нужном месте, другой рукой изловил Бобку за острую мордочку. Шрам от заживленной раны находился на месте. Бобка, как и тогда, обиженно взвизгнул. Я с трудом удержал его пасть сжатой, не позволил укусить себя.
— Все, все, Бобка. Больше не буду. Теперь у меня никаких сомнений.
До вечера я пробыл с ним возле входной двери, стараясь вернуть доверие. Ближе к ночи мне удалось заманить его в подъезд. Здесь он позволил взять себя на руки. Живой трепещущий комочек плоти извивался в моих руках, норовил вырваться. Впервые в своей жизни он был допущен в жилище человека.
Бобка сел подле двери и ни на шаг не отходил от нее.
— Ну, что ж, здесь и будет твое место. Вот тебе подстилка, – положил я на пол изношенный домотканый чехол с кресла, он все равно уже отслужил свой век.
Мы оба провели беспокойную ночь: Бобка скулил, не давал мне заснуть. Под утро он начал уже не скулить, а лаять и скрестись лапами в дверь. Я подумал, ему приспело время справить нужду, и выпустил его, рассчитывая, что теперь он не удерет далеко.
Увы, спустя примерно час, когда я вышел на улицу, Бобки нигде не было. Я обошел вкруг дома, понапрасну покликал его.
Полдня я тщетно ждал Бобку, то и дело выходил из дому в надежде, что, проголодавшись, он вернется.
Потом я сообразил, где нужно искать его, и спустя полчала вышел из автобуса напротив кирпичного урода. Я не ошибся в своих предположениях: Бобка вскоре обнаружился. Видно было, обрадовался. Что там ни говори, а я был единственным человеком, с которым он общался немного при Витьке. Как бы там ни было, мне не составило труда вторично увести его с собой и заманить в квартиру.
Вторую ночь он провел так же беспокойно, как первую, и так же чуть свет запросился на улицу.
Снова пришлось ехать за ним в центр города. В давнем тридцать втором году я приходил сюда за Витькой. Они оба искали друг друга в одном и том же месте, разделенные почти шестью десятилетиями.
В третий раз все повторилось, правда, не совсем. Приехав автобусом в центр, я не нашел Бобки под опостылевшим мне кирпичным стульчаком. Без толку проторчал здесь больше часу. Ждать дольше не имело смысла. Я медленно брел к автобусной остановке. Судьба несчастного Бобки не давала покоя моим мыслям. Неожиданная догадка-предположение пришла на ум. Не очень хотелось мне тащиться еще и в Рабочее предместье.
Но нечего делать – поехал. Иначе бы я извелся. Для успокоения совести я обязан побывать на правом берегу Ушаковки, там, где летом тридцать второго находился детский садик, про который помнили сейчас, пожалуй, только мы с Бобкой. Там все неузнаваемо переменилось еще в предвоенные годы. Если бы Бобка из своего времени перенесся всего лишь на три года, он и тогда не узнал бы прежнего места. Но он хотя бы застал двухэтажный особняк, а берег Ушаковки и остров нашел бы такими, как при Витьке. Теперь от старого дома не осталось следа. Прежний остров тоже неузнаваем.
Трамваем от рынка я проехал всего несколько остановок и очутился в конце Ремесленной, одной из немногих иркутских улиц, сохранивших изначальный облик. Отсюда до места, где когда-то был загородный ресторан, оставалось рукой подать.
Даже мне было не просто отыскать местоположение детского садика. Здания из стекла и бетона, похоже, спортивные сооружения, громоздились на берегу. Роща исчезла бесследно. Кто не знает, что она была, так и не поверит.
На острове, где ребятня когда-то затевала свои шумные игры, девочки собирали одуванчики, с сачками гонялись за бабочками и стрекозами – на всем острове не отыскать теперь ни одной зеленой травинки. По нему пролегала автотрасса, воздвигнуты опоры высоковольтки.
Бобку я обнаружил на берегу Ушаковки. Завидев меня, он обрадовался, хотя вид у него был совершенно обескураженный и растерянный. Я дал ему поесть. Бобка все проглотил с жадностью, но походя, как будто сознавая, что ест лишь затем, чтобы поддержать силы. Я немного позавидовал ему: у него была определенная цель, он твердо знал, что ему нужно – найти Витьку. Простодушный песик не подозревал только одного: его цель недостижима, как всякая благая цель.
Наскоро сглотав то, что я ему принес, Бобка начал крутиться между берегом реки и бетонными строениями, неистово лая на все, что встречалось на его пути. Сделав несколько кругов, вернулся ко мне. Не знаю, верно ли я понял его, но мне показалось: Бобка хотел сказать, что не узнает прежнего места, не может понять – что же произошло, где ему теперь искать Витьку.
Я с грустью смотрел на несчастного Бобку, не будучи в силах ни помочь ему, ни объяснить. Мимо текли мутные воды, в которых невозможно было узнать прежней речки. Ни единой гальки нельзя теперь разглядеть на ее дне. Поверху плыли маслянистые мазутные пятна. В радужной пленке, которая распространялась вкруг них, отражалось блеклое небо, располосованное следами реактивных самолетов.
Похоже, что Бобке сильно хотелось пить. Он спускался к воде, смотрел на нее, нюхал, но попробовать не отваживался. Незнакомый запах и цвет отпугивал его.
Измученный, он сел на камни и, задрав морду, протяжно завыл. Я подошел ближе, сознавая, что ничем не смогу утешить его. Так же, как он, с недоумением глядел на текущую речку. Невозможно поверить, что когда- то сквозь воду можно было различить каждую отдельную песчинку, что в речных заводях, серебристо посверкивая чешуей, собирались стаи мальков, которые пугливо шарахались, если чья-нибудь тень тревожила их.
Мне хотелось опуститься на землю рядом с Бобкой и вместе с ним безутешно завыть.